Русский полицейский рассказ (сборник) - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ты, чучело огородное, пойми… – Гараська, видимо, входил в обычную колею. В его несколько проясневшем мозгу вырисовывалась целая перспектива самых соблазнительных ругательств и обидных прозвищ, когда сосредоточенно сопевший Баргамот голосом, не оставлявшим ни малейшего сомнения в твердости принятого им решения, заявил:
– Пойдем ко мне разговляться.
– Так я к тебе, пузастому черту, и пошел!
– Пойдем, говорю!
Изумлению Гараськи не было границ. Совершенно пассивно позволив себя поднять, он шел, ведомый под руку Баргамотом, шел – и куда же? – не в участок, а в дом к самому Баргамоту, чтобы там еще… разговляться! В голове Гараськи блеснула соблазнительная мысль – навострить от Баргамота лыжи, но, хоть голова его и прояснела от необычности положения, зато лыжи находились в самом дурном состоянии, как бы поклявшись вечно цепляться друг за друга и не давать друг другу ходу. Да и Баргамот был так чуден, что Гараське, собственно говоря, и не хотелось уходить. С трудом ворочая языком, приискивая слова и путаясь, Баргамот то излагал ему инструкцию для городовых, то снова возвращался к основному вопросу о битье и участке, разрешая его в смысле положительном, но в то же время и отрицательном.
– Верно говорите, Иван Акиндиныч, нельзя нас не бить, – поддерживал Гараська, чувствуя даже какую-то неловкость: уж больно чуден Баргамот!
– Да нет, не то я говорю… – мямлил Баргамот, еще менее, очевидно, чем Гараська, понимавший, что городит его суконный язык… Пришли наконец домой – и Гараська уже перестал изумляться. Марья сперва вытаращила глаза при виде необычайной пары, – но по растерянному лицу мужа догадалась, что противоречить не нужно, а по своему женскому мягкосердечию живо смекнула, что надо делать.
Вот ошалевший и притихший Гараська сидит за убранным столом. Ему так совестно, что хоть сквозь землю провалиться. Совестно своих отребий, совестно своих грязных рук, совестно всего себя, оборванного, пьяного, скверного. Обжигаясь, ест он дьявольски горячие, заплывшие жиром щи, проливает на скатерть и, хотя хозяйка деликатно делает вид, что не замечает этого, конфузится и еще больше проливает. Так невыносимо дрожат эти заскорузлые пальцы с большими грязными ногтями, которые впервые заметил у себя Гараська.
– Иван Акиндиныч, а что же ты Ванятке-то… сюрпризец? – спрашивает Марья.
– Не надо, потом… – отвечает торопливо Баргамот. Он тоже обжигается щами, дует на ложку и солидно обтирает усы, – но сквозь эту солидность сквозит то же изумление, что и у Гараськи.
– Кушайте, кушайте, – потчует Марья. – Гарасим… как звать вас по батюшке?
– Андреич.
– Кушайте, Гарасим Андреич.
Гараська старается проглотить, давится и, бросив ложку, падает головой на стол прямо на сальное пятно, только что им произведенное. Из груди его вырывается снова тот жалобный и грубый вой, который так смутил Баргамота. Детишки, уже переставшие было обращать внимание на гостя, бросают свои ложки и дискантом присоединяются к его тенору. Баргамот с растерянною и жалкою миной смотрит на жену.
– Ну чего вы, Гарасим Андреич! Перестаньте, – успокаивает та беспокойного гостя.
– По отчеству… Как родился, никто по отчеству… не называл…
Утро. У открытого окошка сидят за столом Баргамот и Герасим Андреич и кушают спрохвала чай. Желтый, помятый самовар, как бы пытающийся своим блеском затмить блеск горячего апрельского солнышка, отражает в себе тощего субъекта в кубовых чистых шароварах, подтянутых чуть ли не под мышки, и ситцевой в розовых крапинках рубахе, свободно и без малейшего риска могущего вместить в себе три таких субъекта. Разговор идет степенный. Баргамот, пережевывая слова, излагает свой взгляд на ремесло огородника, являясь, видимо, одним из его приверженцев. Вот пройдет неделька, и за копание гряд нужно будет приняться. А спать пока что Герасим Андреич может и в чуланчике. Время к лету идет.
– Еще чашечку выкушайте, Герасим Андреич!
– Благодарствуйте, Иван Акиндиныч. Кажется, уже достаточно.
– Кушайте, кушайте, мы еще самоварчик подогреем…
Павел Крушеван
Ужасное преступление
Страшный рассказ
Посвящается «уголовным дамочкам» и любителям сильных ощущений
Пробило одиннадцать, когда городовой Гапанюк, задыхаясь от волнения, вошел в квартиру околоточного надзирателя Потихотько и, выровнявшись у дверей, доложил взволнованно:
– А у нас, вашбродь, сяводнячи неблагополучно.
Курносое лицо белоруса было испуганно, маленькие глаза точно хотели выскочить из глубоких ямок, и безволосое молодое лицо судорожно передергивалось.
– Передрались, что ли?
Околоточный Потихонько, бросив перо, которым только что писал рапорт о благополучном состоянии вверенного ему околотка, подошел к городовому.
Гапанюк был еще свежий полисмен, из запасных унтер-офицеров, но ревностный, усердный и весь проникнутый жаждой отличиться перед начальством.
– Похуже того будет, – сказал он тихо, каким-то роковым тоном.
Околоточный Потихонько, молодой и нервный, несмотря на солидность и округленность форм, тоже взволновался, поняв, что произошло действительно нечто выходящее из ряда обыденной полицейско-участковой протокольной литературы.
– Ну, живо, рассказывай, что там? Убился кто-нибудь, что ли?
– Похуже того, вашбродь…
– Ну…
Гапанюк стал рассказывать поспешно, вполголоса, все с тем же волнением в речи и с испугом на лице изредка приподымая правую руку и бессознательно, по привычке, порываясь сделать под козырек…
Около десяти часов вечера он находился на своем посту в одном из глухих переулков Вильны, когда к стоящему над обрывистым берегов Вилейки деревянному домику-особняку подъехали парные сани. С них соскочил человек и торопливо вошел в дом. На санях был какой-то длинный ящик, по форме очень похожий на гроб. Минуту спустя из дома вышли трое людей: тот, который приехал на санях, и еще два других. Они приблизились к ящику, молча подняли его и молча унесли в дом. Ящик, видно, был очень тяжел, так как они кряхтели, надсаживаясь у него. Прошла еще минута. Тот, который приехал, снова вышел. Его провожал один из тех, что носил с ним ящик, и говорил что-то непонятное, не то по-еврейски, не то по-немецки. Первый был маленького роста, второй – высокий, кажется – с бородой. В темноте еле можно было разглядеть их фигуры. Первый сел в сани и сказал «гут», второй скрылся в доме. Сани сдвинулись, помчались и исчезли так же таинственно, как и появились.
Все это поразило и заинтриговало бдительного Гапанюка, и он никак не мог отделаться от мысли, что здесь происходит что-то необыкновенное, тем более что в декабре и январе домик этот пустовал; прежние квартиранты съехали еще в половине декабря. Желая сейчас же узнать, кто поселился здесь, он повернул за угол, выбрался на улицу и вошел в небольшой трактир; дом принадлежал еврею-трактирщику. Его не оказалось. За стойкой сидела его жена. На вопрос Гапанюка, кто их новые жильцы, она ничего путного не могла ответить. Мало того, ему даже показалось, будто она как-то странно заминалась и тревожилась. Все, что он мог понять из ее объяснения, сводилось к следующему: дня три тому назад к ее мужу пришли «какие-то двое», долго торговались, но в конце концов таки наняли на месяц эту квартиру; деньги заплатили вперед; кто они, ей неизвестно, так как муж не сказал, и они, кажется, до сих пор еще не успели предъявить свои документы; сколько их – она тоже не знает: сначала видала двух, а потом и других двух; должно быть, немцы… Такие сбивчивые ответы и вместе такое упущение относительно правил записи квартирантов до того рассердили Гапанюка, что он, строго взглянув на шинкарку, заметил ей сердито: «Правило знаешь? Бо у нас за ето штрахуют, не иначе». И, когда шинкарка, пытаясь смягчить его гнев, протянула ему рюмку с водкой и румяненькую сморгонскую «абаранку», он даже не взглянул, а плюнул в сторону, сказал: «Эт, адвяжитца, горш вашой гарелки мне гэти безпарадки», – и ушел, хлопнув дверью.
Едва он вернулся к своему посту, как к таинственному домику снова подъехали те же сани. Но на этот раз на них вместо одного было два ящика, таких же продолговатых, как и первый, и так же похожих на гробы. Из саней опять выскочил тот, что и раньше приезжал, и торопливо, как и тогда, вошел в дом. Через несколько секунд из дома вышли те же два человека и так же осторожно понесли ящики. Но теперь они говорили то по-немецки, то по-русски, то по-польски, обмениваясь отрывочными словами. Едва второй ящик и люди, несшие его, скрылись в доме, как сани быстро отъехали.
Теперь Гапанюк ни минуты не сомневался, что здесь творится что-то неладное. Сначала он решил было подождать смены и тогда, передав товарищу о своем открытии, вместе попытаться разгадать эту тайну. Но, заметив полосу света, прорывавшуюся в одном из окон сквозь ставни, он подошел, осторожно ступая по хрустевшему под ногами снегу. Вокруг было тихо. Только снизу, из оврага, по которому бежала черная Вилейка, доносился шум и плеск воды.