Культурный слой - Дана Арнаутова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
V
Пишу от руки, так лучше развивается мелкая моторика. Рука сильно дрожит, буквы получаются словно покрытые рябью, даже встроенный распознаватель путается. Хуже всего, что почерк — не мой. Буквы высокие, плотно прижатые друг к другу, как дома в готическом квартале какой-нибудь Праги или Каркассона. Высоко, словно шпили, вынесены петельки «в» и «к», хвосты «р», «з», «д» кончаются хищными крючками, тем смешней, что вывожу буквы с натугой, как первоклассник. Так, наверное, художник, привыкший несколькими штрихами набрасывать рисунок, понимает вдруг, что линии разбегаются, не слушаются, не складываются в картину.
Своё нынешнее тело я видел, когда хозяин ещё был в нём. Он заходил знакомиться. Представился Альбертом Николаевичем Зельдманом: невысокий сухой старичок, довольно подвижный и улыбчивый. Помню, изрядно удивился, узнав, что окажусь в его теле, ведь, в сравнении с тем безобразным толстяком, Альберт Николаевич держался отлично. Меня насмешила тогда мысль: не хочет ли он, на старости лет, сделаться, моей волей, культуристом и щеголять на пляже бугрящимися мускулами? Нет, Альберт Николаевич хотел не этого — он жаловался на слабость и недомогание, на мелкую дрожь рук, которой я теперь волен насладиться в полной мере; чуть понизив голос, жаловался на недержание мочи и боли в спине. Сердце, зато, по его словам, работало как часы, с точностью измеряя его жизнь в негромких ударах. Да, он так и выражался, с некоторой поэтичностью, с показной велеречивостью, нарочито избегая грубостей, и в этом звучала непоправимая, врождённая фальшь.
От меня нужно не так много: каждое утро начинаю с лёгкой гимнастики, много сплю, много гуляю по окрестному лесу (естественно, в сопровождении Валерия Николаевича или Зинаиды Александровны), хожу на процедуры. Выходит какой-то старорежимный санаторий, зато я во многом предоставлен сам себе. Когда я, в молчании, брожу среди высоких сосен, по опавшей и прелой хвое, мне кажется иногда, что сам ход моих мыслей сделался несколько иным, однако, это сложно заметить, я слишком плохо помню первые дни после переноса, когда, верно, и случилась адаптация. Должен признать, думать сложно: словно белёсая пелена наброшена на все мои мысли и чувства, скрывая собой их былую пестроту. Мне хочется их сравнить с кошкой, которая в сильный мороз спит на печи, не желая просыпаться, и открывает глаза лишь за тем, чтобы встать, потянуться, напрягая лапы, выгибая спину, и снова свернуться уютным калачом.
Мне не рекомендованы встречи, это условие обговаривалось заранее, но матушка моя мне звонит не реже двух раз в неделю и рассказывает последние новости. Признаться, новости довольно однообразны, а её милая забота о моём самочувствии несколько смешна, учитывая всё положение. К тому же, мне кажется, она так и не может привыкнуть слышать мои слова, сказанные голосом человека, годящегося самой ей в отцы. Но моя милая сестрёнка идёт на поправку и уже скучает по мне. Ей рассказали, что я уехал на год в Америку, а тот старик, с которым она иногда боязливо разговаривает, её двоюродный дед. К моей радости, девочка уже за прошедшие три месяца перестала меня чураться, несмотря на то, что мы не видимся и говорим лишь по телефону, и мне кажется теперь, что мы стали куда большими друзьями, чем когда-либо были. Жаль будет возвращаться в собственное тело, Витальку она не так любит, как сочиняющего сказки старика.
Да, мне теперь стало нравиться сочинять сказки на досуге. Чистый воздух, уединение и прогулки весьма этому способствуют. Сказки выходят в духе немецких романтиков… Кажется. Я теперь не уверен в этом, да и много в чём не уверен. Наверняка сказывается подступающее старческое слабоумие Альберта Николаевича.
Что же я сам могу сделать для этого тела? Что ж, кое-что уже получилось: кожа стала плотней и даже несколько разгладилась, походка сделалась куда как более упругой — гимнастика не проходит даром, реже заходится в жалком трепете сердце (врал, врал Альберт Николаевич, шалит сердечко). Помогают и процедуры — спине как будто бы легче. В мышцах чувствуется некоторая сила, хочется даже больших нагрузок, но Валерий Николаевич запрещает их категорически. Честно сказать, не знаю, прав ли он. Смешно сказать, но и буквы теперь стали уверенней, всё больше они походят на пламенеющую готику — колечки «е» и «а» кажутся бойницами, контрфорсами подпирают ажурные соборы заглавных «В» и «Р» чёрточки справа, стрельчатыми арками поднимаются своды заглавного «m»…
VI
Перечитал раз десять, не меньше, всё то, что написал за последний год в дневнике. Всё то, что писал будучи этим надушенным стариком. Не знаю теперь: плакать мне, кричать или хвататься за голову — ведь это писал не я! Кто угодно, только не я! Манерно и длинно, бесконечно длинно, исписаны десятки страниц. Разработал мелкую моторику правой руки, ничего не скажешь. Читать записи невыносимо, они — живое свидетельство моего безумия, целого года моего не-существования, жизни в чистилище, в лимбе. Наверное, изуродованному красавцу так же больно видеть любое зеркало, как мне эти листы. Нет, не говорю, что мои дневники чего-то стоят! Не литература. Но ведь всё это — не я, не я! Месяц ничего не писал в дневник — только чтобы не быть похожим на Зельдмана, соскоблить его с себя как краску, даже содрать, как кожу, если он въелся слишком глубоко. Доходит до паранойи, но бороться сложно. Помогает спорт. Наконец, уговорил себя написать: в конце концов, писал же я дневник до всякого Зельдмана! Значит, бросить — всё равно, что поддаться его влиянию, только с обратным знаком.
Страшно. Не могу себе ответить на один, очень простой и очень мучительный вопрос — а где же был я сам? Когда исчез? Ведь память сохранила (пусть несколько туманно) весь прошлый год. Ответа нет.
Узнавал про Зельдмана: оказывается, известный в филологических кругах писатель, по образованию художник, заканчивал Глазуновскую. Пролистал пару его книг, послушал интервью — и вот что. Насколько могу судить, именно его стилем, с поправками и оговорками, но его, не моим, написаны дневники. Очень хочется отдать их на лингвистическую экспертизу, чтобы получить точный ответ, но… Во-первых, не буду врать сам себе — ответ я знаю и так. Во-вторых, он настолько дик и настолько противоречит всему, что я знал, что я не готов его принять. И, кроме того, страшно. Я думал, и раз от раза прихожу к одной и той же картине: разум Зельдмана оказался сильнее, развитее моего, причём значительно. Видимо, мозги Лисовского заплыли жиром и вовсе уж не были ни на что способны, если я и замечал изменения в себе, то легко объяснял их физиологией. Но Зельдман привык думать — многословно, вычурно, с завитушками философствовать — и этого оказалось достаточно, чтобы его мозг справился с моим, подчинил его себе. Наверное, всё случилось в адаптационный период (я спрашивал шефа, адаптация на этот раз заняла почти трое суток: я бредил, начиналась горячка, поминутно я засыпал и просыпался). Дорого бы дал, чтобы узнать, как провёл это время сам Зельдман в моём теле, но тут шеф оказался на удивление непреклонен: закрытые сведения, ничего разглашать нельзя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});