Живой пример - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пундт находит свободный раскладной стульчик и с интересом приглядывается к изнемогающим музыкантам двух ансамблей, ансамбли эти, кажется, уже не слышат друг друга и средствами музыки доказывают что-то весьма и весьма различное: вполне правомерную тоску сборщиков хлопка и не менее правомерную грусть латиноамериканского партизана. Исполнение отличается сдержанностью, исполнители углублены в себя, они не трубят сбор, а тем более не бросают вызова обществу; скорее отрешенность в манере их исполнения воссоздает картины плача и стенаний — бесполезного плача, бесполезных стенаний, как можно предположить. Пундту хочется курить, но, хоть многие здесь курят, он не осмеливается. Он снимает пальто и кладет его себе на колени. На самой нижней ступеньке лестницы появляется Том, теперь он не один в маскхалате, он делит свой балахон с девчонкой, которая как раз в эту минуту высовывает голову из широкого ворота, встряхивает волосами, поднимает сияющую мордашку и ждет аплодисментов за удачное воссоединение в двуединое существо. Спотыкнутся ли они? Упадут ли друг на дружку? Нет, они стоят, прислонясь к стене. Маскхалат оживает и выдает, что руки их вступили в оживленный разговор.
Улли, очень точно рассчитав, двинулся по диагонали к группе важно восседающих на корточках парней. Они образовали круг, и по кругу ходит, передаваемая с нарочитым величием, дымящаяся трубка, трубка мира, трубка упоения, трубка забвения, которую получает и Улли; он тоже безмолвно присел на корточки и дождался своей очереди. Взгляды парней с надеждой устремлены вдаль, они вот — вот увидят свою комету или хвост своей кометы, которая утешит их за все несправедливости, пережитые из-за физики, математики и латыни. Ленивые аплодисменты тому и другому ансамблю, вернее говоря, решению музыкантов кончить и удалиться; но ретируются они, все-таки кланяясь, освобождают сцену для некоего ярко-пестрого павлина, который появляется в ослепительной шелковой рубашке, со всезнающей улыбкой на устах, ловко выхватывает микрофон, секунду-другую отводит дрессировке шнура, после чего на мгновение застывает, сосредоточиваясь, словно собирается поведать миру не малость какую, а нечто грандиозное, по меньшей мере наступление новой эры. Так оно и есть: объявляется «его» выход, подтверждается «его» доподлинное здесь присутствие. «Он» выйдет на эстраду, «он» будет среди нас, даст нашим страстным устремлениям новое выражение, «он» — Майк Митчнер. Павлин повертывается, заправляет сзади шелковую рубашку в брюки, обращает недвижный взгляд к кулисам и, глянь-ка: вот выходит «он» с гитарой, раскидывает широко руки — подает сигнал к пронзительно оглушающему всеобщему пробуждению.
Пундт вздрагивает. Кругом все ходуном ходит, они что-то выкрикивают, они вскакивают, как из-под земли вырастают, стремительно кидаются вперед, топочут, сбрасывают с себя сон и апатию, символизирующую их неприхотливость, пронзительными возгласами приветствуют белокурого впалощекого парня. Пундт ясно слышит жужжание циркульных пил, пронзительный свист, грохот дрели, визг вращающихся точильных камней, лязг ножниц для резки металла и, хоть он «водитель никакой», тонкий писк спускающей шипы. Растопыренные пальцы тянутся к эстраде. Юнцы и девицы воют, хлопают в ладоши, рвут на себе волосы и, стекаясь к подножию эстрады, вот-вот возьмут ее штурмом, а длинногривого парня, рыжеватая бородка которого поблескивает, точно смазанная репейным маслом, в фанатичном безумии раздерут на куски, дабы тут же, не сходя с места и ничем не приправив, сожрать без остатка или проделать еще что-нибудь подобное. Но вот он шевельнулся, сменил позу, которую можно было понять и как выражение преданности, и как благословение, и, улыбаясь, ставит ногу на стул. Тотчас бросается в глаза длина обтянутой замшевыми брюками ноги. Павлин вешает микрофон на стойку, пятится задом и, щелкнув пальцами, вызывает вспышку многоцветных лучей, что, танцуя, скачут по залу, пока не находят его и не скрещиваются на нем, на МАЙКЕ МИТЧНЕРЕ. Для начала Майк берет аккорд и опускает голову, требуя тишины, но не достигает желаемого, он к этому привык, он ко всему готов и потому, внезапно выпрямившись, застывает. Он что-то обнаружил, нет, он наткнулся взглядом на какую-то точку в зале, на которой фиксирует свое внимание — на Пундта, быть может? — и начинает концерт с «Midnight letter»[2]. Майк Митчнер стонет. Всхлипывает. Сдавленные звуки, точно застывшие, подтверждают те муки, какие испытывал он, строча свое midnight letter,испытывал, испытывает и будет испытывать, ибо письмо это, писанное в полночь, должно все, все-все сказать Кэти, и прежде всего оно должно положить конец его одиночеству и холоду вокруг него, но слова, что в полночь удаются и кажутся убедительными, поутру уже не годятся, оказываются пресными, неуклюжими, неуместными, а настоящие слова встречаются нечасто, и это каждый раз удерживает пишущего — в полночь он обладает монополией на вдохновение, а утром — на всеразрушающую критику — от отправки маловразумительного письма. Слушатели захвачены ритмичными волнами страдания, они понимают Митча, их одолевают, очевидно, те же лексические трудности, и они стонут вместе с ним, всхлипывают вместе с ним, а совсем молоденькая девчонка, коротконогая, с бесформенными икрами, бросается на пол и, ползая на животе, начинает описывать круги. Голова ее мотается во все стороны, волосы метут пол, кажется, будто кто-то бешено размахался метелкой; может, она ищет заветное слово, слово, которым удовольствовался бы Майк Митчнер.
Директор Пундт понимает это именно так; все, что совершается в зале, он оценивает со своей точки зрения, открывает для себя, осмысляет, и, когда Майк Митчнер, изобразив всем телом вопросительный знак, тихо-тихо под перебор гитары вопрошает: «Who can take my heat away?»[3] — старый педагог встает и, довольный, что не приходится пробираться по тесному ряду, устремляется к выходу.
Он единственный, кто в эту минуту покидает зал, он знает, что его уход можно понять как отрицание, как демонстрацию, а потому опускает голову, сгибается чуть ли не пополам и проходит к лестнице, где натыкается на распорядителя, вконец завороженного Майком Митчнером, кажется, тут хоть что случись у него на глазах, а вот на Пундта он напустился да еще, преграждая ему дорогу, угрожающе выставил локоть.
— Эй, вы, вам вон куда, — командует он, — жратву вон там хапают, на выставке, а сюда какого черта лезете.
Пундт извиняется, останавливается, находит в себе мужество спросить:
— Как пройти к артистическим уборным, к уборной господина Митчнера?
— Послушайте, — рявкает распорядитель, — хотите получить автограф, напишите письмо, советую вам, напишите, у его дверей сейчас начнется столпотворение, если вы способны понять, что я имею в виду. Ладно, уборные наверху, но лучше вам не ходить туда.
Пундт оставляет его предостережения без внимания. От распорядителя к распорядителю он выспрашивает дорогу, и вот он уже нашел артистические уборные, вернее говоря, помещения, временно превращенные в уборные, а в коридоре, в стене на уровне глаз, обнаруживает открытое оконце, из которого можно оглядеть зал или хоть часть зала: далеко внизу, выхваченный из темноты скользящими и кружащими лучами, почти прижав ко рту гидру сплетенных микрофонов, Митчнер все еще сдавленно-стенающим голосом поет о жестоком жаре, опаляющем его жизнь, о роковом жаре, от которого избавить его способен лишь некий пришелец, долгожданный, тайный избранник, и, когда взор его устремляется вдаль до воображаемой черты горизонта, многие слушатели не выдерживают, они не в силах видеть его страданий. Раздаются громогласные предложения. Ему подают призывные знаки. Тела скрючиваются, точно листья от огня. Грохочут взрывы сочувствия.
— Я, — вопит какая-то девчонка, — я, я, я, Майк!
Десятки рук машут ему. Парнишка в белом шлеме взбирается на эстраду, хочет обнять Майка, унести, умчать в блаженное, а главное, хорошо темперированное пивное сообщество. Два распорядителя стаскивают парня вниз. Майк не прерывает пения, нет, видимо, не этого предложения он страстно ждет; он все еще продолжает петь, когда совсем маленькая девчушка — пятый класс, определяет Пундт, пожалуй, пятый, — вылупившись из блузки в шашечку, сулит охладить Майка своим, правда обнаженным, но плоским тельцем.
Пундт озирается, не следят ли за ним, за стариком, за подглядчиком. Он отходит от окошечка, идет дальше к уборным, теперь спрашивать и нужды нет: куча народу, толкучка, что сама себя, точно дюна, движет взад-вперед из-за напора одних и отпора других, подтверждает — он достиг цели. Пундт обманывался, никаких намеков в его адрес, никаких насмешливых возгласов — как, дед, и тебе нужен автограф? Сейчас все внимание юнцов, отказавших себе в удовольствии присутствовать на концерте Майка Митчнера, сосредоточено на том, чтобы сохранить отвоеванное место. Пундт втискивается в подвижную стену тел, держа руки, готовые к обороне, на высоте груди, тем самым он оставляет себе свободу действий, зазор для дыхания; легко покачиваясь, волнообразным движением, умело используя вес своего тела, он ввинчивается в сборище и, подобно амебе, проскальзывает к двери.