Твоя воля, Господи - Изабелла Худолей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
огромная многодетная армянская семья без кормильцев. Вот Степан и пошел в полицию, чтобы прокормить их.
Степан повел Дусю, где бы она могла через окошко повидаться с Игнатом
— Как ты, Игната?
— Плохо, задыхаюсь.
— Тебя били?
— Нет, хуже.
— Что ж хуже?
— Детей мучили, а я смотрел…
— Держись, Дуся. Белочку береги.
Это было их прощаньем.
На следующий день с утра на базарной площади немцы стали строить виселицу. Они стучали молотками целый день и к вечеру она была готова. Вечером же 30 ноября пришел Степан Эбитов.
— Дуся, Игнат очень плохой, он сегодня умрет. Он уже без сознания. Собери, что есть ценного, может золотишко какое осталось, телегу найди и приезжай попозже. Я уговорю немца отпустить перед смертью попрощаться. Немец этот жадный и он не знает, что Игнат уже почти мертвый. Некого будет вешать завтра.
Так и сделали. Всю ночь Игнат бредил, глухо так кричал, невнятно что‑то мычал, порывался вскочить, но тут же бессильно падал на кровать. Дуся сидела возле него всю ночь, надеялась, может хоть перед смертью придет в сознание. Белочка спала. Гордеич из досок, оторванных от забора, чудом уцелевшего между сараями в глубине двора, с вечера мастерил гроб. К утру и гроб, и могила были готовы.
Он так и не пришел в себя, но к утру успокоился, перестал метаться, лицо его просветлело, скорбные морщины разгладились и он тихо отошел.
На той же телеге рано утром его отвезли на кладбище. С могилой обошлось все и того проще. Месяц тому назад у бабы с дедом умерла правнучка Женечка, годовалая девочка, которую' дед любил самозабвенно. В Павловскую ее привезла мать Галина Игнатьевна, старшая дочь Игната, когда добровольно уходила на фронт. Девочка умерла от воспаления легких. Дед вырыл ей могилу — не простую прямоугольную яму, а внизу с боковой нишей, куда и подсунул маленький гробик. Игнату же он раскопал старую могилу, где земля еще не слежалась. Так и положили рядом — деда 53–х лет с годовалой внучкой на самой северной границе кладбища, примерно посередине.
Закопал, затоптал дед могилу, плотно уложил дерн, сровняв ее с землей. Мало ли чего, ведь виселица уже готова.
Немцы вдвоем при оружии пришли за Худолеем после обеда. Выслушали объяснение. Искать не стали. Один из них был тот, кому Дуся отдала обручальное кольцо.
А виселица? Так и стояла она с 30 ноября до февраля невостребованной. А когда пришли наши, именно так тогда говорили люди, так. вот эти самые наши повесили на ней того единственного, кто не ушел с немцами, потому, что за ним не было никаких грехов. Степана Эбитова повесили. Дуся потом говорила, как же так, вешают человека, лишают его жизни, он что‑то же должен сказать, крикнуть хотя бы, если сказать не дают. А этого привезли на машине связанного, молча накинули на шею петлю. Тишина гробовая на площади. Дусе даже показалось, а может быть это так и было на самом деле — он сам просунул голову в петлю. Машина отъехала, он дернулся раз — другой и затих. Немногочисленные зрители казни медленно и так же молча разбрелись в разные стороны.
Вообще‑то Павловской повезло, с так называемыми «пособниками фашистов», кроме безвинно убитого Степана Эбитова. Немцы ведь заигрывали с казачеством, а потому предложили выбрать (какие там выборы, какой круг, кто там на него явится!) станичного атамана. Бабы, а они и были самой активной социальной группой, пошли с просьбой принять на себя эту должность к старику — Браславцу. Рассказывали, когда вошли в хату, а на стене четыре больших портрета сыновей. Двое из них, как кадровые военные, сняты в форме, командиры.
— Люди добри, шо ж вы робыте? У мэнэ четыре сына воюют, а я пиду до нимця робыть?
— Того и просымо…
Бабы, как водится, не ошиблись бабским своим чутьем. Программой оккупационных властей предусмотрены были «санитарные меры» — уничтожение коммунистов и их семей, комсомольцев, активных советских работников. Все это или почти все было проделано в станице Ленинградской, а при немцах опять Уманской, как и в старое время. В Павловской же, говорят, усилиями станичного атамана Браславца эта акция сколь возможно оттягивалась и в конце — концов не осуществилась. После ухода немцев, разбирая брошенный ими архив (бросать архивы в Павловской умели всегда!), были найдены списки семей коммунистов, подлежащих уничтожению. Там были Худолей Евдокия Захаровна и Изабелла Игнатьевна.
Уходя, немцы насильно увезли с собой атамана и недалеко за станицей расстреляли его.
Шутилин и другое начальство спустились с гор, когда немцев прогнали. Все они получили медали «За оборону Кавказа».
Пенсию для Белочки Дуся с большим трудом выхлопотала не сразу после войны. Никто Худолеем и его группой не интересовался, хотя после ухода немцев во рву за станицей нашли и перезахоронили обезображенные пыткой трупы Пятерова и подростков. На месте немецких могил с места крушения поезда на «Белом мосту» в станичном парке сделали зрительный зал летнего кинотеатра.
Как‑то в году 54–м у Евдокии Захаровны, из‑за отсутствия гостиницы в станице, ночевал корреспондент краевой комсомольской газеты. Потом в ней появилась его статья «Пепельница». Евдокия Захаровна поведала ему кратко историю Игната Худолея и его славного белого коня Кочубея, из копыта которого и была сделана пепельница — сувенир гражданской. Резонанса в станице эта корреспонденция не имела. Зачем? Война уже имела своих официальных героев. Худолей же плохо вписывался в этот образ — одиночка без партийного билета и руководящей роли «партизанского центра».
Евдокия Захаровна Худолей
Как только она начала себя сознавать, только и слышала: в кого она такая? Вначале только со знаком минус. Такая плохая, дескать, непослушная, озорная, дерзкая. Даже некрасивая, бывало говорили. Ведь Калинцевы все белокожие с рыжиной, а некоторые просто откровенно рыжие. А Дуня, как уголек, смуглая и темнорусая. Как‑то сама додумалась — а не подкидыш ли я? И стала находить много аргументов в пользу этого: ни на кого не похожа, с некоторой натяжкой на отцову родню, но не на него самого; мать не любит, шпыняет больше других, зо всяком случае Нюню любит больше; мне с ними со всеми скучно, хотя им друг с другом хорошо. Потом, когда подросла, поняла, что чепуха все это. Никакой она не подкидыш. Да и в детстве по этому поводу тоже не любила долго огорчаться, плакать в одиночку. А интересно и не скучно ей было с одним только Васей, хоть и был он откровенно рыжий, типичный Калинцев, только, кажется ей, умнее всех остальных и много старше ее. Вот эта способность ее, как она говорила, отсеивать дураков на шелковое (т. е. очень густое) сито, сохранилась за ней на всю жизнь. Но скорее не только дураков. Она умела выделять из массы людей духовно богатых, неординарных, личности, одним словом, какой была она сама.
Чем старше она становилась, тем чаще это восклицание
— в кого она такая? — приобретало противоположный знак. У молодых людей, а иногда совсем немолодых, оно носило оттенок восхищения. Как сладко это вспоминалось всю жизнь! Как быстро это прошло! Вот уж когда она поверила окончательно, что не подкидыш у Калинцевых, — когда стала стареть. Все потери у этой семьи и именно у ее женской половины происходили так стремительно, так бесследно исчезали следы прежней красоты. Так старели Калинцевы- женщины. Мужчины до старости не доживали.
Потом она будет жадно вглядываться в лица своих дочерей и искать в них свои черты. И, как всегда, будет оставаться недовольной результатами своих розысков. Слов нет, обе в молодости были хороши собой, особенно в ранней молодости, в девичестве. Но все же она находила в них много изъянов и, кажется, это доставляло ей некоторое удовольствие, тешило ее женское тщеславие, в чем бы она даже себе ни за что не призналась. Это было и потом. Постарев и став, по ее же словам, откровенно похожей на обезьяну, она жадно вглядывалась в черты тридцатилетней, потом сорокалетней дочери, выискивая и находя в них признаки увядания. Они откровенно радовали ее и она этого не скрывала. А на вопрос дочери, чему она радуется, отвечала — ты уже старая, а я еще жива, как же этому не радоваться? Но это тоже было лицедейством. Она была философом в самом широком смысле этого слова. Увядание давно потеряло для нее оттенок горечи. Она принимала его как данность, как неизбежный факт и любила повторять — стареть не стыдно.
Сложно ей жилось в семье, такой добропорядочной, приземленной с хорошо организованным хозяйством. Она ведь была не старшей, но и не младшей. Никаких поблажек, никакой вольницы! Страдная пора сенокоса, уборки хлеба в хозяйстве соседа — казака Василия Григорьевича Браславца были наиболее светлыми детскими и юношескими воспоминаниями Дуни Калинцевой. Надо думать, что старый Браславец отличал этого шустрого ребенка, а потом красивую девушку от прочих калинчат. Именно ей он пел песни, что помогали казакам перенести турецкий плен, рассказывал ей о том, как это случилось под Баязетом. Неслучайно, что именно у Дуни оказалась переметная сума генерала Скакуна, с кем Браславец бедовал и сблизился в плену. Подумать только, простой урядник с генералом! А эту суму он привез как память о генерале с его похорон. Отдала ее вдова генерала, что знала о сердечной привязанности мужа к этому казаку.