Потерянная, обретенная - Катрин Шанель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Плохи ее дела, – говорит моя подруга, многозначительно покачивая головой.
Я не понимаю, о чем речь, но мне очень жаль Луизу. Пирожные уже не кажутся такими вкусными, и даже последующая прогулка мимо нарядных витрин не доставляет удовольствия.
– Давай играть, – предлагает Рене. – Я играла в эту игру с мамой. Ты можешь выбрать с каждой витрины любую вещь, но только одну. Чур, по очереди!
Я соглашаюсь и выбираю накидку из серебристо-голубого меха, туфельки из коричневой кожи и огромный флакон духов «Пармская фиалка». А Рене «покупает» себе золотой дамский мундштук, рыжий шиньон и вечернее платье с декольте. Я смеюсь:
– Это уж чересчур!
– В том-то и смысл, – важно кивает Рене.
– Ах, так? Тогда я покупаю вон ту брошь размером с блюдце!
Как и предчувствовал папаша Маливуар, мы совершенно теряем представление о времени и приходим к воротам фабрики только без четверти три, увешанные воображаемыми драгоценностями, с гудящими ногами, изнемогающие от смеха. Луиза уже ждет нас, присев на край нагруженной повозки, ее лицо ничего не выражает. Еще с полчаса нам приходится подождать Маливуара. Он является, источая аромат смородиновой наливки и в превосходном настроении. Напевая «До чего же это мило – землянику собирать», Маливуар вывозит всю компанию за город. Мы уже начинаем клевать носом, прикорнув на штуках материи, как вдруг нас пробуждает что-то ужасно тревожное.
Луиза стонет. У нее блуждают глаза, волосы висят вдоль щек, рот запекся.
– Что с тобой? Тебе плохо? Ты заболела? – спрашиваем наперебой. Повозка уже катит по лесу. Но Луиза не отвечает и вдруг издает совершенно чудовищный, звериный вопль. Тесемки ее корсета распущены, и я вижу, какой у нее большой живот, он весь ходит ходуном…
И тут я понимаю.
– Папаша Маливуар, нужно ехать скорее!
– Ой, не-е-т, – мычит Луиза. – Ой, не могу-у! Сто-ой!
Но наш хмельной возница не откликается ни на просьбу ехать быстрее, ни на мольбу остановиться – он давно заснул, выпустил вожжи из рук. Лошадка, привыкшая к дороге, неспешно идет сама по себе. Я спрыгиваю с повозки и отвожу лошадь в сторону, под деревья. Луиза тоже спускается и ложится на траву. Юбки у нее мокрые.
– Кажется, ей легче, – робко говорит Рене. – Она больше не кричит и не стонет. Может быть, она не умирает? Может быть, она просто…
– Конечно, она не умирает. Она рожает, – отвечаю я.
Глаза Рене округляются.
– Что же делать? Ой-ой, что же нам делать?! Ей нужен доктор!
– Акушерка, – поправляю я. – Но взять ее неоткуда. Придется принять ребеночка самим.
– Нам? Но… Я не знаю, что делать! Я… Я ничего не понимаю!
– Я знаю. Кое-что…
– Откуда? – почти с возмущением спрашивает Рене.
Мне некогда объяснять. Я вспоминаю, что читала у Пинара. И понимаю, что не знаю ничего. Что я буду делать, если роды у Луизы пойдут не так? Если ребенок неправильно лежит? А вдруг он застрянет и необходимо будет применить щипцы? А что, если у бедняжки начнется кровотечение?
Но я усилием воли заставляю себя прекратить панику. Роды остановить все равно невозможно, так что будем делать все, что можем. Впрочем, может быть… Я наклоняюсь к Луизе:
– Давно у тебя болит?
– С самого утра, – отвечает она. Сейчас ей, видимо, не больно, она говорит абсолютно нормальным голосом, и лицо у нее обычного цвета, не багровое. – А уж как выехали из Рубе, так мочи моей не стало!
– Что ж ты сразу не сказала? – ворчу я. – Там бы мы доктора нашли.
– Думала, перемогнусь.
– «Перемогнусь»… – передразниваю я.
– Не бросайте меня! – умоляет Луиза. – Помру ведь…
– Не бойся. Рене, у тебя есть нож?
– Зачем? – пугается Луиза. Наверное, решила, что я хочу ее зарезать.
– Откуда? – пожимает плечами Рене. – У Маливуара есть. Погодите минутку.
Она бежит к сладко похрапывающему дядюшке Маливуару и, обшарив его карманы, находит отличный, остро наточенный нож.
– Уже хорошо. А теперь возьми у него бутылку из корзины. Там только наливка?
– Есть и водка. Может, это и вода, конечно, прозрачное.
– Вода – у дядюшки Маливуара? Я бы удивилась. Давай сюда. И тряпок принеси.
– Тряпки-то у меня откуда?
– Рене! У нас полная повозка тряпок!
Каждую штуку материи на фабрике заворачивают в мягкую, тонкую ткань вроде ситца, вероятно, чтобы предохранить от выцветания. Рене сдирает несколько тряпиц и снова бежит ко мне. Тем временем я, решившись, задираю юбки Луизы и замираю. Я видела картинки и схемы, но это… Это слишком уж неожиданно. В свете яркого весеннего солнца раскрывается тайна пола: золотистые завитки, мягкие складки и багровая, пульсирующая щель. Я помню схему исследования, но не решаюсь его начать. В конце концов, я вряд ли что пойму. Вдруг Луиза начинает беспокойно метаться.
– Тянет… На горшок тянет, – смущенно бормочет она.
– Это хорошо, – облегченно выдыхаю я, найдя, наконец, за что зацепиться. – Это ребеночек хочет родиться и давит… Ну, туда.
– Ой-ей-ей, – воет Луиза.
Она вдруг необыкновенно ловко переворачивается и встает на четвереньки. Я что-то вижу… Что?
Святой Габриэль! Это же головка ребенка! Она то появляется между распухшими складками плоти, то снова скрывается, словно играет.
– Рене! – зову я. – Рене, он же вот-вот родится!
Но Рене не отвечает. Она сидит поодаль на травке, лицо у нее очень бледное, на лбу выступили крупные капли пота.
– Рене!
– Мне что-то нехорошо, – шепчет она. – Ты уж как-нибудь сама… Ой, кружится все…
У меня ничего не кружится – я стелю между напряженных ног Луизы кусок ткани. Не в силах ничем помочь, решаю не мешать. Насколько я могу судить, роды идут своим чередом, прямо по учебнику.
Головка снова показывается, я уже вижу затылок ребенка в мокром белесом пуху, шею, родничок волос и…
И сизую петлю пуповины, обвившую его шею.
– Луиза, – говорю я как можно более твердо и ласково. – Луиза, перестань тужиться! Слышишь?
Кажется, она меня слушается – или это просто кончилась схватка. Головка снова исчезла, видно только макушку. Руки у меня сильно трясутся. Что, если я поврежу ей что-нибудь? Что, если ребенок родится мертвым, задохнувшимся?
Но мне некогда предаваться раздумьям. Я хватаю бутылку водки и плещу себе на руки. А потом наклоняюсь над Луизой и втискиваю ладонь туда, где только что видела головку ребенка.
Мне повезло – у меня чувствительные руки. Несмотря на страшное сердцебиение, от которого меня словно подбрасывает, я ощущаю под пальцами голову ребенка, и шею, и тугую петлю пуповины. Я тяну ее, но она очень скользкая, сидит плотно. У Луизы снова начинается схватка – чудовищная, неподвластная уму природная сила стискивает мне руку, мне кажется, что пальцы вот-вот будут сломаны… Как ребенок переносит это чудовищное давление? Как он выдерживает?
Каким-то хитрым образом я подкручиваю петлю, и она соскакивает, мягко ускользает в глубь тела Луизы, и я наконец-то освобождаю руку. Луиза вопит, раскачиваясь и упираясь лбом в землю, и вдруг ребенок просто вываливается из нее. Это мальчик, насколько я могу судить. Он очень маленький. Он лежит на куске материи и не шевелится. От его живота пуповина все еще уходит в Луизу.
– Ох ты, господи! – стонет у меня за спиной Рене. Кажется, ее тошнит. Только этого не хватало! Но сейчас мне некогда возиться с Рене, даже если она простится со всеми уместившимися в нее пирожными! Я наклоняюсь к ребенку. Он не дышит. Мне страшно взять его в руки, он весь покрыт слизью и похож на сморщенную картофелину, залежавшуюся в погребе. Но я все же беру его, кончиком своего носового платка прочищаю ему рот, дую туда, осторожно нажимаю на ребра. В книге было сказано, что новорожденного надо перевернуть вверх ногами и шлепнуть по спине. Но я не рискую. Я точно уроню этого несчастного торопыгу, с его-то везением! Но все и так разрешается: он начинает пищать, мяукать, точно котенок, и, услышав этот писк, Луиза валится на спину и просит:
– Дай… Дай его мне!
У нее еще не восстановилось дыхание, слезы блестят на глазах, и все-таки она очень красивая. Я заворачиваю ребенка в тряпку и подаю ей. Потом вспоминаю, что у меня есть еще одно дело, поливаю водкой нож папаши Маливуара, который преспокойно храпит на козлах, отрезаю узкую полосу ткани от своего носового платка и перевязываю пуповину. Вдруг Луиза ахает:
Конец ознакомительного фрагмента.
Примечания
1
Исповедание грехов у католиков обычно происходит в специальной кабине, называемой конфессионалом (возможна исповедь и вне конфессионала). Конфессионал сконструирован таким образом, чтобы священник слышал исповедь, но не имел возможности видеть лицо говорящего (окошко кабины затянуто материей).