Поправка Эйнштейна, или Рассуждения и разные случаи из жизни бывшего ребенка Андрея Куницына (с приложением некоторых документов) - Роман Кофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Важно и, единственно важно, другое: что сидящая рядом с вами на скрипучем фанерном стуле девушка — то есть, существо совершенно, немыслимо отличное от вас, непостижимое в этом отличии и беспредельное в своей гордости — эта девушка держит свою руку в вашей горячей ладони.
48. ДНЕВНИК САШИ КУНИЦЫНА.
29 ДЕКАБРЯ 1942 ГОДА
«...Я к себе, пожалуй, чересчур строг. Ведь все: и Игорь Тодоров, и майор Михнев, и Вовка Саркисянц — все считают меня „образцовым“, а Игорь, хоть и старше меня на полгода, сказал как-то (когда мы были на сенокосе): „Мне хочется быть тебе настоящим другом, но для этого я должен тебя беспрерывно догонять...“. Мы тогда нарушили дисциплину, выползли ночью из палатки и улеглись на стогу сена, навзничь, руки под голову; небо было белое от звезд — вот Игорь и расчувствовался.
Я тоже пребываю в элегическом настроении. Полная деградация личности: лежу на боку, рою саперной лопаткой окоп для стрельбы с колена — а в голове складывается нечто, похожее на стихи. Вот что сложилось.
День прошел. Проходит вечер.Год пройдет и жизнь пройдет.Путь мой труден и не вечен,а со мною — все умрет;все исчезнет: клочья ватыв синем озере небесмолчаливые закаты,полный тайны тихий лес,влажная улыбка утра,луч случайный на ковре,солнце в каплях перламутрана проснувшейся траве,колоколенка криваяи ленивый ветерок,поле желтое без края,без тропинок и дорог,и знакомые до боликаждой травки лепестки,и повисшие над полемпаровозные свистки,отдаленные раскаты,трехминутная гроза,перепуганные хатыв шапках, сбитых на глаза;до утра — сверчок за печью,грезы в сумеречный часи дремотный тихий вечер —вот такой же, как сейчас...А пока — война кручине;грусти в сердце — места нет!Правда, думать о кончинеглупо в восемнадцать лет?
(Пришлось годик добавить ради стихотворного размера).
Игорю и Вовке Саркисянцу понравилось, а показал Михневу — старик раскраснелся, раскричался: „Все вы, молодые, пишете о смерти так легко, потому что знаете: вам жить еще сто лет. Нечего со смертью кокетничать, она вам не подружка!“. Потом успокоился и сказал: „Со стилем у тебя, Куницын, пока неважно. „Капли перламутра“ и „кривая колоколенка“ — это из разных стихотворений... И, потом, что это за „травки лепестки“?“
Умный все-таки мужик — до невозможности!».
49. АНДРЕЙ КУНИЦЫН О ПРИНЦЕ, ПРОЖИВШЕМ ДВЕ ЖИЗНИ, И О ТАЙНЕ СОЛО ИЗ ЗАВТРАШНЕГО СПЕКТАКЛЯ
Вскоре я подружился с городским сумасшедшим Тимкиным, по прозвищу Принц. Собственно, каждый уважающий себя город имеет одного сумасшедшего, а в некоторых даже несколько, но обязательно есть один, которого знают все.
Принц был замечательный сумасшедший — умница, обаятельный и невиданно вежливый человек.
В мирное время он был хорошим музыкантом и остался им после того, как немецкая мина расколола его жизнь надвое. На прозаическом языке войны это важнейшее в его жизни событие называлось — уныло и бесцветно — контузией.
Принц продолжал играть на скрипке в оперном оркестре, и его любили все — от улыбчивых примадонн до угрюмых реквизиторов; однако время от времени, в самый неподходящий момент он вставал со своего стула и начинал играть соло, да еще из завтрашнего спектакля. Сначала все пугались, а потом привыкли. Не мог привыкнуть только дирижер, который однажды, дико вращая глазами, уведомил директора театра о том, что в городе скоро станет одним сумасшедшим больше.
И Тимкина уволили — несмотря на то, что его любили улыбчивые примадонны и угрюмые реквизиторы, а также розовощекие малограмотные басы, просвечивающиеся балерины и старушки билетерши с глазами монахинь.
Любил Принца и я, но любил требовательной любовью. Я пытался его лечить. Да, я, худой юнец в пальто, купленном навырост, пытался лечить человека, прожившего две жизни, Принца, который приобщился к великой тайне — тайне соло из завтрашнего спектакля.
Я говорил с ним о музыке, о довоенной жизни, о его детях (он полагал, что его жена и дети, хоть и расстреляны немцами, но все же живы и не хотят вернуться к нему — папочке и мужу — оттого, что он плохо одет и никак не скопит денег на новый костюм из польской, в рубчик, ткани). Мы гуляли по дощатым тротуарам, и я выслушивал до конца его жалобы на квартирных хозяек, выгонявших странного квартиранта. «Каждый месяц приходиться менять жен», — кротко жаловался Тимкин, и я знал, что женами он называет квартиросдатчиц.
А Принцем его прозвали, видимо, за обходительность и тонкую, грустно-снисходительную улыбку. Вскоре он умер.
50. ПИСЬМО КУНИЦЫНА Ф. А.
18 АПРЕЛЯ 1952 ГОДА
«Дорогие товарищи!
Не знаю, в который раз пишу Вам, сообщая сведения о разыскиваемом военнослужащем, нашем сыне Куницыне Александре Филипповиче. Сообщаю еще раз на Ваше письмо исходный номер 52423, надеясь, что после этого мы, наконец, получим от Вас долгожданную весточку о нашем сыне, чего мы ожидаем столько лет:
последнее письмо, полученное от него, было датировано 6-м октября 1943 года;
его воинский адрес: полевая почта № 32527-И.
С покорной просьбой и родительской благодарностью к Вам за Ваш беспримерный труд, ждем с громадным нетерпением ответа о судьбе нашего сына.
Родители».
51. АНДРЕЙ КУНИЦЫН ОЩУЩАЕТ ПРИБЛИЖЕНИЕ САШИ
Может ли недоставать человека, которого не помнишь? Я не помнил старшего брата и, если говорить строго, не знал его. Сначала был он, не было меня. Потом ему было одиннадцать, мне один; ему — семнадцать, мне — семь. Потом был я, пропал Саша. А когда мне тоже стало семнадцать, захлестнула меня тоска по человеку, который шел впереди меня. Он шел впереди и где-то в стороне; наши жизни катились, каждая по своей колее, и линии эти, тревожные и поющие, уходили за горизонт.
Но, теперь, прощаясь с детством, в предчувствии взрослой бесконечной жизни, я уже не сомневался: мы встретимся. Я увижу Сашу.
Я ощущал его приближение.
52. АНДРЕЙ КУНИЦЫН О ПРЕКРАСНОЛИЦЕЙ ЖЕНЩИНЕ И ЯБЛОЧНОМ ПЮРЕ
В светлый мартовский полдень я был вызван с урока истории. Кто-то ждал меня внизу, у гардероба. (Заграничное прозвище «гардероб» носил уютный, всегда темный закоулок с электроплиткой на табуретке — на ней баба Катя готовила себе чай. В укромном месте, далеком от стерилизующего взгляда директрисы, назначались свидания, оставлялись записки и, вообще, регулировалась частная жизнь многих из нас — не без активного участия бабы Кати).
Итак, я сбегаю по деревянным ступенькам и вижу перед собой нечто нереальное. У входа в гардероб, слегка прислонившись к косяку двери, стоит высокая прекраснолицая женщина с пепельно-седыми, забранными к затылку волосами, молодой белой кожей и огромными, спокойными голубыми глазами.
«Я пришла к вам», — сказала она... «Я прошу вас позировать. Я художница...». (Баба Катя была вне себя от волнения)... «Мне нужен юноша. Я видела вас на концерте». Женщина говорила спокойно, короткими точными фразами, и, приближаясь на следующий день к старому двухэтажному дому с облупившейся штукатуркой, я думал: если женщина не врет и если она вправду художница — она, наверное, и рисует так же — спокойными и точными мазками.
О, все было не так! Взяв в руки кисть, и даже до этого — готовя краски, устанавливая мольберт, бережно, но нетерпеливо подталкивая меня к наиболее освещенной точке, — совершая эти, на мой взгляд, простые, обиходные действия, женщина преображалась. Лицо ее еще больше бледнело, белые руки подрагивали, в глазах загорался огонек отчужденности и беспокойства.
Женщина писала отрывистыми, но скорей неуверенными мазками и время от времени взбиралась в тапках на старенький диван, на котором до того сидела, забивалась в угол и оттуда, отведя голову назад и чуть склонив набок, несколько секунд как бы рассеянно смотрела на холст.
Утомившись, женщина прикрывала глаза — и молчала; потом подходила ко мне, осторожно прикасалась к моей руке и, преобразившись, тихо, спокойно и коротко говорила: «Вы устали. Я угощу вас яблочным пюре. Это вкусно. Я люблю это с детства».
Привыкнув к смиренному натурщику, женщина рассказала кое-что о себе, и я понял, что в детстве ее меню было разнообразным.
Отец ее был крупным рижским фабрикантом, и, когда стройная белолицая девушка, вскормленная на яблочном пюре, взбитых сливках и тертом шоколаде, пожелала учиться живописи всерьез, фабрикант не стал упираться и отвез девушку в Италию. Она вернулась перед войной с дипломом Флорентийской академии художеств, взглянула безучастным взглядом на отцовскую фабрику, с кирпичной стены которой было стерто его жесткое имя, постояла минуту, не мигая и не плача, у его могилы и через год уже была здесь, в деревянном, небрежно оштукатуренном доме, среди вмерзших в снег нечистот, среди суровых, решительных и не всегда сытых людей. Потом война закончилась; выжившие жадно вспоминали свои профессии, за окном играли чужие дети, о Риге напоминало яблочное пюре, о Флоренции — диплом Академии...