Дом черного дрозда - Элис Хоффман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вышли из дома, и я нашла на траве жену кардинала мертвой. Насекомые уже пробрались в остов ее супруга, и от него мало что осталось кроме перьев. Я взяла два перышка на удачу, добрую или злую — время покажет. Потом я забросила самочку кардинала в лес. Она была как упавший лист, коричневая, маленькая и тонкая, как лист бумаги.
Когда мы подошли к пруду, мать не спала, но и не двигалась. Она обнаружила, что ожерелье из зубов палтуса пропало, и расцарапала себе шею так, что на ней появилась кровавая полоса, пунцовое ожерелье, горячее, как кровь, горящее.
— Ты, — сказала она мне, как будто я ей враг.
Я больше не была босой. Я надела старые башмаки, которые нашла в глубине отцовского чулана. Они были разные, но мне было все равно. Если кто–то обратит на меня внимание, пусть это будет потому, что я такая умная. Потому что волосы у меня такие рыжие, что, кажется, нет границы между внешним и внутренним, никакого барьера, даже костей нет, только одна кровь.
Я присела и раскрыла ладонь, чтобы показать матери то, что я нашла. Я больше ее не боялась. Я сказала ей, что мы уходим в Калифорнию. Мы хотим уйти туда, где в ноябре так же жарко, как в июле, где трава как золото. Мы забираем то, что жены моряков оставили нам, и принимаем драгоценности как свою удачу. А она пусть решает сама, что ей делать.
Моя мать обдумала сказанное. Быстрее, чем я могла себе представить, она согласилась идти с нами. Но за это она потребовала цену. Ведь все так делают? Я села на пятки и приготовилась торговаться. Она хотела взять с собой две самые дорогие вещи. Она сказала, что не оставит их.
Я подумала, что мне придется снова выкапывать зубы палтуса, или отломать ветку дерева с красными грушами, или взять с собой одну из коров, или понести банку с косточками, брошенную в углу. Но моя мать взяла обе мои руки в свои, и после этого она была готова идти.
ОСКОРБЛЯЯ АНГЕЛОВ
На самой дальней оконечности Кейп–Кода было широко распространено поверье, что впервые клюкву на землю принесла в клюве голубка. И если это правда, тогда рай небесный должен быть красного цвета, а воспоминания о рае можно сорвать с низкорослых кустиков, растущих на самых сырых и самых грязных болотах. А уж они–то отличались от рая, как небо от земли. По крайней мере, некоторые так думали.
Для Ларкина Ховарда болота были и небом, и землей, и всем, что между ними. Он работал на сборе клюквы с тех пор, как ему исполнилось двенадцать, и руки у него были постоянно выкрашены в красный цвет. Ларкина смущали эти отметины. Он был человеком робким, страдал от собственной неуклюжести. Разговаривал он редко, даже с Дилл, у которой снимал жилье, даже с соседями, которые знали его с тех пор, как он осиротел.
Когда он шел в дом собраний или в таверну, то, невзирая на погоду, надевал перчатки, чтобы спрятать запятнанное тело. В перчатках он ходил даже в парикмахерскую на Мейн–стрит, где стригся и брился. У парикмахера Макса Джеффриса была ручная белочка, крутившаяся в колесе. И когда Ларкин приходил, то всегда давал ей из кармана горсточку сушеной клюквы.
Ларкину было всего двадцать лет, но вся его семья погибла, когда сгорел дом, и с тех пор Ларкин соглашался работать на любого фермера, на любом болоте и никогда не жаловался. Он был не из тех, кто думает о том, чего у них нет. Даже если хозяин обманывал его, даже если он работал все лето и осень напролет, а в итоге получал за свой труд только красные руки и полностью оплаченный счет за стол и кров.
Таким уж был Ларкин; он научился обходиться тем, что есть, хотя это и означало игнорировать суровую правду жизни. Он поглубже упрятал свое одиночество, обнаружившее себя в год, когда Ларкин потерял семью. А сделав это, он перестал думать и о многих других вещах. Он смотрел сквозь пальцы на то, чего не хотел замечать, и по этой причине частенько не распознавал правду даже тогда, когда она смотрела ему прямо в лицо. Вот, к примеру, та самая клюква, что он скармливал белочке у парикмахера. Она была такой горькой, что белка всегда ее выплевывала, как только Ларкин выходил за дверь.
Иногда по пути на работу, куда он выходил в такую рань, что дрозды еще не просыпались, Ларкин сворачивал в сторону и по тенистой проселочной дороге доходил до заброшенной фермы, которая ему страшно нравилась. Живые изгороди разрослись, комнаты стояли пустые, но само место напоминало ему дом, где он рос, тот самый дом, который вспыхнул и сгорел, когда незамеченной опрокинулась керосиновая лампа.
Он глубоко дышал, стоя в высокой траве. Ему приходилось силком заставлять себя уходить оттуда, но он уходил, и так было каждый раз. От будущего он ничего не ожидал. Он не думал о завтрашнем дне и жил только днем сегодняшним. И так могло бы быть до скончания века, пока он не превратился бы в старика, настолько покалеченного черпаком для сбора клюквы, что и ложку ко рту самостоятельно поднести бы не сумел. В старика, так скрюченного уходом за низкорослыми кустиками, что сам уже стоять прямо не мог.
Если бы он не встретился с Люсиндой Паркер в тот самый день, когда киты выбросились на берег.
Утро стояло розовое, туманное, и прилив был необычно низкий. Киты часто выбрасывались на берег там, где на месте заболоченного участка была построена дамба. В старые времена — когда не было еще ни людей, ни дорог, ни даже клюквы — здесь бухта напрямую соединялась с океаном.
Эта трагическая миграция началась где–то ночью. Возможно, китов сбила с пути полная луна, точно фальшивый маяк сияющая над водой у дамбы. А может, кто–то из них заболел, или за каким–то одним неудачным поворотом последовала целая серия других, пока сбитые с толку животные пытались снова отыскать старинный маршрут, которым их предки когда–то выходили из пределов бухты в открытое море. Но что бы там ни разладилось, киты принимали свою участь с тихой песней, будто голосили по покойнику. Это был звук, очень похожий на воду, ускользающий, вливающийся и вытекающий из людских сновидений, пугающий скот, заставляющий чаек и ястребов кружить над ландшафтом смерти и отчаяния.
Лучше всех песню китов слышала Люсинда Паркер. Она работала на семью Риди, чья ферма задами выходила на болото. Она никогда не могла похвастаться спокойным сном. А в последнее время так и вовсе почти не спала ночами. Комната у нее была над хлевом, и из единственного окошка видно было, как дрожит и поблескивает вода в наивысшую точку прилива.
Люсинде было далеко за тридцать, и она была слишком невзрачной, чтобы кто–то ею заинтересовался. За исключением Вильяма Риди, который оставлял своих жену и детей спящими в доме, а сам приходил в ее комнатушку ночами, когда она меньше всего этого ожидала. Ее всегда поражало то, что он был полностью уверен в своем праве на нее. Она никогда не могла и слова выдавить в его присутствии из страха потерять дом и то немногое от своей репутации, на что она могла рассчитывать. Она никогда не могла сказать: «Не подходи ко мне».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});