Записки беглого кинематографиста - Михаил Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Центральная сценарная студия заключила со мной договор. Первый вариант сценария, написанный на Мишасе, был принят с уверениями в хороших перспективах. Были даны поправки и… неофициальное предложение поправить диалог за часть гонорара. Предложение я от самоуверенности не принял, а с диалогом-то не справился. И второй, и третий вариант сценария становились все хуже и хуже. А когда со студии ушел Василий Соловьев, защищавший сценарий, договор со мной был сразу же расторгнут.
Но на этом цепь «сенсаций» не закончилась.
Со временем сценарий был опубликован в альманахе «Киносценарии», а я получил за него премию от высшего руководства Министерства обороны.
Только я вернулся с премией из Москвы домой, звонок по телефону, звонит Алексей Герман, мой институтский еще приятель и уже кинорежиссер, известный своим талантом и упорством.
— Мишка, ты татарин? Если не татарин, то жаль. У меня для тебя очень хорошие вести. Мог бы слупить себе халат и Светке тюбетейку. Я только что был в Дании, в Луизиане, это курортик под Копенгагеном, встреча была с нашими эмигрантами, там тебя Синявский знаешь как хвалил…
— Ты откуда, Леша, говоришь?
— Из Москвы, вчера вечером прилетел…
— О, а я вчера из Москвы уехал, получал премию в Главпуре.
— Нет, Мишка, ты все-таки значительно хуже татарина. Я ему говорю: тебя Синявский хвалил, понимаешь? Синявский посреди Европы, в Дании на конференции, а ты мне со своим Епихуевым! «Меня сам Епихуев наградил! Меня сам Епихуев похвалил! Что мне твой Синявский!»…
Герман к этому времени снял две картины о войне, на мой взгляд, довольно удачные, но имел с ними массу неприятностей. Все думали, что это просто невезенье, а оказывается, все неприятности-то, может быть, оттого, что он не смог запомнить, выучить, наконец, и правильно произносить фамилию, обращаясь к генералу, мимо которого ни один фильм на военную тему не прошел к советскому кинозрителю.
УЛЫБКА МЕДВЕДЯ
С режиссером Алексеем Г. мы приятельствовали еще с института.
В Театральном учились одновременно, но на разных факультетах. Впрочем, однажды я играл у него в курсовом отрывке в массовке. Участники массовки вовсе не лишены тщеславия. Есть массовочник «без слов», а есть «со словами». Я был «со словами», кричал: «Играйте, Валери!»
Леша ставил отрывок из «Сирано», эпизод в театре.
В роли Сирано был студент Сережа Юрский. Слушать монолог о носах в его исполнении приходил народ даже на репетиции, мы пребывали в волнующем ощущении рождения на наших глазах звезды.
И вот, оба изменившие театру, оба ринувшиеся в кинематограф, мы сидим с Алексеем в ленфильмовском кафе, соединявшем в себе клуб, бистро, биржу труда и стену плача.
На вялый, ничего не значащий вопрос Алексея: «Как дома?» — мне пришлось рассказать об очередном отъезде жены, на этот раз даже не в Алма-Ату, а, кажется, в Чимкент.
— Допек, — как о чем-то давно им ожидавшемся сказал Алексей. — Я ее понимаю
И замолчал.
Две минуты назад он рассказал, как кувыркается со своей первой картиной, как пока еще на студии редактура пробует его на излом. Если дома так, то чего же ждать от Госкино?
О работе говорить не хотелось. Чтобы не молчать, я его спросил: «А у тебя как… дома?»
— Много мелких осколков. Практически по всей квартире.
Я знал, что квартира ему от отца досталась пребольшущая, а самая большая вещь из бьющихся, здоровенная китайская ваза, чуть не в рост ребенка, разбита Лешей уже давно.
— Люстра? — без особого интереса, так, чтобы не молчать, спросил я.
— Нет, Миша, сервиз…
И дальше последовал рассказ о том, что долгое время великолепный китайский обеденный сервиз, украшение не пустяками заставленного буфета, был заложником в ссорах с женой. Не зная, чем, как, при помощи каких слов и действий заставить мужа прекратить, замолчать, согласиться, наконец, хотя бы не орать, она грозила грохнуть сервиз.
Воспитанный в достаточной семье, Алексей не очень дорожил вещами, но знал, как любит этот сервиз мать, и потому «последний аргумент королевы» действовал безотказно, прибегать к нему приходилось, надо думать, не часто.
А вот в давешней ссоре, когда жена пригрозила употребить доказательство «от сервиза», Алексею вдруг захотелось раз и навсегда покончить с этим шантажом.
— Надоело, Миша, понимаешь, надоело, — воспрянув от грустной дремы над чашечкой остывшего кофе, заговорил Алексей, — что она меня всю жизнь пугает и пугает…
А дальше было рассказано с тайным оттенком гордости за свою жену.
Пока они ругались, оказывается, она его трижды предупредила, что «сделает это», а он не только не хотел верить, но еще и насмешничал.
Дальше произошло нечто неожиданное и для него, и для нее.
Жена подошла к буфету, вытащила выстроенный в китайскую пагоду сервизище, гору сужающихся кверху тарелок и подтарельников, приподняла и с маху грохнула об пол.
— А ты что?
Он сказал.
Я не одобрил.
Он согласился: может быть, ты прав.
Обменявшись домашними новостями, мы сидели молча.
Никогда не знаешь, что на уме у медведя.
Сходство моего приятеля с медведем, скажем так, уж очень бесхитростное, вроде рядом лежащее на первый взгляд, но верное, если немножко больше знать медведей.
Константиновский, готовивший тигров для выступлений Маргариты Назаровой, рассказывал на съемках «Укротительницы тигров» о коварстве и непредсказуемости именно медведей.
И действительно, вы обратили внимание, что львы, тигры, пантеры, кто там еще, удавы, слоны — все выступают в цирке без намордников. Все! Кроме медведей. Даже подросткового возраста мишки, такие мягкие, такие круглые, такие забавные, такие милые, и те выступают на арене только в намордниках.
А почему?
Да только по одной причине — никто не знает, никто угадать никогда не может, что у него на уме, что он сейчас сделает.
У медведей нет мимики! Это раз.
Второе. Медведь не предупреждает о нападении. О его намерениях можно узнать, увидев собственный скальп в когтистой лапе.
Леша поднял на меня свои медвежьи глазки и посмотрел долгим неморгающим взглядом.
И во взгляде этом, в глазах своего давнего и милого сердцу приятеля, я заметил глубочайшее сочувствие, почти сострадание, я видел совершенно ясно, что ему меня стало жалко. И хотя нельзя унижать человека жалостью, это мы усвоили не без горечи, но иногда так хочется сочувствия. Я с размягченной душой приготовился услышать слова утешения, сам не знаю в чем, но утешения.
— Мишка, хочешь, тебя завтра со студии выгонят? — грустно и негромко спросил Леша.
— Меня? Завтра? За что?
— Ты не спрашивай, за что, ты скажи лучше — хочешь?
— Это кто же меня выгонит? — Я проработал на «Ленфильме» к этому времени уже лет десять, и замечания по службе и выговоры были еще впереди.
— Я, Миша, я…
Меня стал разбирать смех. Надо было видеть его грустную, полную сочувствия физиономию, как будто у него в руках уже горсть земли и он готов эту последнюю дань отдать своему давнему товарищу. А на дворе белый день, мы во цвете лет, сидим в кафе…
— Не смейся, Миша. Сейчас ты все поймешь. Вот сейчас я закричу, закричу на все кафе: «Ну что тебе евреи сделали?! За что ты нас не любишь?!»
— Замолчи, гад, — невольно вырвалось у меня. Школярские манеры изживаются не скоро.
— А-а, вот видишь… — сочувственно проговорил Леша, положил свою большую голову на подставленную ладонь и стал смотреть на меня как бы по-петушиному, сбоку.
— Ты же всю жизнь говорил, что вы из немцев, а теперь вдруг «нас, евреев».
— Миша, поверь мне, никто не будет задавать вопросов, из немцев я или из шведов. Тебя завтра на студии не будет.
— И ты думаешь, тебе поверят? Я ведь на студии не первый день…
— Вот видишь — перепугался. И правильно. Сам знаешь, что поверят, — еще больше сочувствуя, еще больше сострадая мне, проговорил Леша. — Все же знают, что мы с тобой дружим, кому же верить, как не другу. Поверят, и не только мне. Любому поверят. Любой подойдет и закричит: «Что тебе евреи сделали?! За что ты нас не любишь?!» — и все, Миша, у тебя начнется новая жизнь…
— Леша, а ведь ты провокатор.
— Миша, о чем ты говоришь — если люди сервизы на пол кидают, то, значит, уже все позволено.
— Но сколько-то тарелок уцелело? — Я попытался ухватиться за сервиз.
— Не поверишь, Мишка, — ни одной. Будто она всю жизнь только сервизы на пол кидала. — И снова мне показалось, что в последних словах мелькнула нотка гордости. Он умел ценить мастерство в любом деле.
— Меня жена кинула, а ты над тарелками убиваешься.
— Ты меня извини, Миша, но ты вещь менее ценная, чем настоящий китайский сервиз. Потом, тебя кинули, но ты же не разбился. А что я маме скажу, когда она с дачи вернется?
Я уже было успокоился, но, заметив это, приятель снова сокрушенно закачал головой: