Анна Монсъ (рассказы) - Георгий Лапушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был он совершенно сед. Жена его бросила уже давно, с работы прогнали. Он частенько повторял фразу, которую где-то услышал, что «пострадал он не по злобе людской, а от общей неустроенности жизни». Фраза эта не утешала его, но придавала всей его жизни какую-то логическую завершенность.
Детей у него не было, некому было сдать его в дом престарелых — так что можно было совершенно беззаботно смотреть черно-белый телевизор, запивая Кобзона дешевым крашеным портвейном, купленным за собранные в лесу бутылки.
В этот раз на экране, с трудом двигая челюстью, читало речь первое лицо в государстве; главный герой смотрел на него, и думал, что он, похоже, добрейший старикан — ну за что его посадили в Президиум, заставляют часами читать какую-то галиматью — неужто и в старости человеку нельзя дать отдохнуть?
Главный герой невольно напрягался, чтобы помочь ему выговорить очередное слово — и, сам того не замечая, плакал крупными пьяными слезами. Ему было жаль генсека, жаль себя, жаль свою жену — которой достался такой непутевый муж…
ХХ век (зарисовка с натуры)
Растрепанное вечернее небо — как старая декорация. Темнеет. Народу мало. Бегущие огни реклам.
— Я, наверное, еще загляну в ресторан, — сказал молодой человек Михаилу Петровичу.
— Да? Ну ладно, я в гостиницу. — отвечал тот, поправляя галстук, — Адье, молодой человек!
Он повернулся, тяжело опираясь на палочку прошел, чуть прихрамывая, два шага, потом несколько раз перевернулся через голову, легко и беззвучно, как наполненный воздухом — и, едва касаясь земли, покатился вдоль улицы, сопровождаемый окурками, пылью и палой листвой. Трость летела за ним, вращаясь и задевая о мостовую.
— Михаил Петрович! — крикнул ему вслед молодой человек, — сигареты обронили!
Тот на лету махнул рукой — и скрылся за поворотом.
Молодой человек неспешно дошел до входа, отворил тяжелую, видавшую виды дверь, поднялся по ступеням. Скоро он сидел за столиком почти в центре зала, лениво ковыряя вилкой салат. Рядом стояла рюмка с чуть тронутой мадерой. Женские голоса. «А ведь самое страшное, — вдруг подумал он, — это женские голоса», — и ему стало грустно. Ему было грустно весь вечер. Весь вечер он не мог отделаться от чувства, что все это уже было — и этот зал, и шум, и звон тарелок; он меланхолично повторял про себя: «Ночь, улица, фонарь, аптека…» Несмотря на депрессию, взгляд его был осмыслен и точен.
А затем появился новый, страшный своей неожиданностью звук. Перекрывая весь ресторанный гул, стук посуды, скрип ножей, женские голоса — да, и женские голоса тоже — раздался грохот, подобный горному обвалу. Посыпались кирпичи, в воздух поднялась пыль, оторванный карниз закачался на одном гвозде. В проломленную стену всунулась огромная, в два человеческих роста, голова с закрытыми глазами. Какой-то джентельмен с оскорбленным видом встал из-за столика, забросанного кирпичами — и отряхивал пыль с обшлагов костюма. Страшная, нечеловеческая голова застыла в проеме.
Молодой человек медленно поднимался, холодея. Он беспомощно обводил взглядом зал ресторана, укрытого клубами дыма, словно вуалью; как сквозь сон различал он крики, смех и звон тарелок. Руки его непроизвольно мяли салфетку. «Боже, — думал он, — ведь он сейчас поднимет веки!» — каждый раз после этой фразы в его мыслях возникала глухая рваная черная пауза.
Время словно остановилось. Смутно белели в полумраке чьи-то лица. «Вася, — слышался визгливый пьяный женский голос, — Васенька, а закажи Камаринскую!»
Карамба
Не в духе, ох, не в духе проснулся сегодня капитан Кид, проснулся чуть ли не в полдень, с больной головой, смутно помня вчерашнее. Он провел пятерней по волосам, прочистил себе глотку богохульством и сбросил ноги с койки. Сапоги глухо ударили об пол, покрытый роскошным, но в пятнах от вина и крови, ковром. Стол был усеян объедками и трубочной золой, объедки были и на полу, но все стаканы и кувшин из-под рома стояли в углублениях стола и мерно покачивались в такт кораблю. Качка была слабой, и Кид сразу понял, что это даже не зыбь, которая бывает в штиль, так качать может только в бухте — и значит они все еще стоят на якоре. Почему на якоре? Он ведь сам вчера приказал выходить из бухты, и так они уже застоялись, пока ремонтировали сбитую ядром мачту, пока обдирали днище и заново его смолили. Хорошо, что бухта обрывистая, не подберешься; но Испания близко, два крупных галеона у входа в бухту — и из нее уже не выйти. Может быть, они уже там? Но тогда почему так тихо, почему его не разбудили? Он глянул на дверь в каюту — как и положено, заперта на засов: Кид называл себя «старым морским волком», но только потому он дожил до старости, что даже упившись до чертиков, все же сохранял толику здравого смысла. Кроме того, он чуял, куда дует ветер — еще ни одно кренгование не обошлось без столкновения с командой — а в этот раз пока тихо, подозрительно тихо. Кид заглянул в кувшин — пуст. Он двинулся было к двери кликнуть помощника кока — тот был заодно и стюардом — но раздумал, пробрался вглубь своей тесной каюты, отогнул один из ковров, покрывавших все стены и увешанных пистолетами, турецкими кинжалами и кое-где пробитых пулями, достал из тайника бутылку редкого кипрского вина. Одним махом он отбил горлышко у бутылки, слил часть вина с осколками на пол, остальное бултыхнул в кружку и, морщась, выпил залпом. Он предпочитал ром. Все же в голове прояснилось, руки перестали дрожать. Капитан даже заметил солнечный зайчик у порога — и улыбнулся ему, как улыбнулся бы золотому пиастру. Тут же он сунул за пояс два пистолета (с кинжалом он и не расставался), тихо снял засов — и появился в проеме.
Да, стоящий в дубовом проеме на фоне затемненной капитанской каюты, низкорослый, но кряжистый, с медно-красным загаром, с кожей, насквозь просоленой и продубленой всеми ветрами, которым только думалось дуть между двадцатой и пятидесятой параллелью, с выцветшими до полного отсутствия всякого оттенка глазами, с руками, крепко упершимися в бока — а точнее, в пистолеты — этот человек мог внушать и страх, и почтение.
Кид видал всякое. Ни море с яркими бликами на гребешках волн, ни крикливые чайки, ни солнце, высоко поднявшееся над старым морщинистым утесом, ни свежий горько-соленый ветер — ничто не трогало его… но палуба! «Карамба!» — выматерился он, не в силах оторвать от нее взгляда; правая нога его, вытесанная из китового бивня, глухо постукивала, впиваясь в палубу. Поднявшись на мостик, он до конца оценил ситуацию: команда была пьяна. Вся. Эти сволочи валялись кучками и в одиночку, рожей вверх и рожей вниз, и меж ними в такт слабой качке лениво перекатывались, отливая боками, бутылки. Рулевой, перед которым, видно, картушка компаса завертелась, словно рулетка, закрутил в свою очередь колесо до отказа, да и повис на нем, запутавшись в ступицах. Задрав бороду к невидимым звездам, он смотрел куда-то на зюйд-ост.
Капитан медленно обвел взглядом окрестные скалы, усыпанные птичьими гнездами и пометом, потом, будто вспомнив о чем-то, резко перевел взгляд к выходу из бухты — от этого движения дернулась и закачалась серьга в его ухе — нет ли где галеонов? Галеоны были. Они маячили двумя темными черточками на горизонте. Капитан вскинул трубу, умело навел — и несколько секунд разглядывал корабли. Так и есть. Они. Одним движением он сложил трубу, сунул ее в карман — и снова обвел взглядом палубу. Ветер слегка окреп — и уже насвистывал в снастях. «Веселый Роджер» с мачты скалил зубы.
Что и говорить, дело обернулось скверно. Нужно было поразмыслить. Для этой именно цели капитан сходил за кувшинчиком рома, спустился в свою каюту, и закурил трубку. Обычно одного кувшина хватало для решения самого сложного вопроса.
Между тем ветер разошелся не на шутку, на волнах показались пенные барашки, на палубу полетели брызги. С борта пиратского судна свесилась повязанная платком голова с плоским носом, мутными глазами и двухнедельной щетиной. Вслед за головой появился мощный торс, обтянутый тельняшкой. Несколько минут ничего не менялось: Джонс, помощник капитана, пытался вспомнить, в каком же кабаке он вчера пьянствовал, и чем все это закончилось. Крепкий соленый ветер и горсть брызг помогли ему осознать, что он на корабле, что он уже два месяца, как на корабле и что капитан приказал вчера выходить в море. Повернув голову к выходу из бухты, Джонс убедился, что выходить уже поздно. Недолго думая — так как думать он вовсе не умел — Джонс прошел на мостик к рулевому — и выбил ему все зубы: надо же было что-нибудь сделать для поддержания порядка. На шум подошло еще несколько пиратов, один из них, чертыхаясь, поскользнулся на разлетевшихся зубах. Всем было любопытно, что будет дальше — но Джонс уже устал и запыхался. Пальцем он поманил двоих — и прошел на бак.
— Слышь, а может не пойдем?