Лучше не бывает - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А пьяным быть не нужно?
— Конечно, нет.
— Предположим, опьянение — единственный способ продолжить существование?
— О прекрати, Вилли! — сказал Дьюкейн.
Подобные речи Вилли порой путали его. Он никогда не был уверен, говорит ли Вилли то, что думает или имеет в виду прямо противоположное тому, что говорит. Он чувствовал, что его используют, что Вилли использует его как твердую нейтральную поверхность, о которую давит, как насекомых, мысли, терзающие его. Подобно сбитому с толку свидетелю на суде, он боялся, что его подводят к тому, чтобы высказать некое разрушительное, фатальное признание. Он чувствовал себя одновременно и беспомощным и ответственным. Он сказал: «Есть и другие способы, чтобы продолжать существование».
— Даже без Бога!
— Да.
— Я не понимаю — зачем? — сказал Вилли.
Дьюкейн чувствовал, что между ними разверзается бездна, разделяющая умственно здоровых от умственных калек.
— Но ты ведь работаешь? — сказал Дьюкейн. Он понимал, что опять впадает в покровительственный тон. Он боялся непонятной направленности мыслей Вилли и опасался, что в такие моменты Вилли хочет, чтобы он неразумно произнес последний приговор отчаяния.
— Нет!
— Ну, брось! — Дьюкейн знал, что Вилли ожидал этого визита. Он знал также, что этот визит делал Вилли еще более несчастным. Так уже случалось прежде. Действительно, так часто случалось, несмотря на выдумку, разделяемую всеми, в том числе и обоими протагонистами, что Дьюкейн необыкновенно «хорошо влияет» на Вилли.
Дьюкейн думал: если бы я не был скованным пуританином, я мог бы сейчас притронуться к нему, взять за руку, например.
— Што это сначит? — спросил Вилли, внимательно наблюдая за другом. Он выговорил этот вопрос очень старательно, комически подчеркивая свой иностранный акцент. Это был ритуальный вопрос.
Дьюкейн засмеялся. Какое-то течение унесло его далеко от Вилли, делая его еще более отдаленным и непонятным.
— О, я просто беспокоюсь о тебе.
— Не надо, Джон. Расскажи мне о своих делах. Расскажи мне о жизни в твоей знаменитой «конторе». Знаешь, я никогда не был в таких местах, где так много людей проводят свою жизнь. Расскажи мне о службе.
Перед мысленным взором Дьюкейна предстал призрак Рэдичи, как почти ощутимое присутствие. А вместе с ним явился тайно и забавный страх, который он чувствовал раньше. Он знал, что не должен рассказывать Вилли о Рэдичи. Самоубийство — заразно, это — одна из причин, почему его нельзя совершать. Он чувствовал, кроме того, что в этом есть зерно безумия, даже зла, которое не должно приближаться к хрупкой организации души Вилли, хрупкой настолько, что даже трудно себе представить, до какой степени.
Он сказал:
— На службе очень скучно. Тебе повезло, что ты вне этого.
Он сказал себе: «Нужно напомнить другим, чтобы они не упоминали о Рэдичи при Вилли». Он подумал: если Вилли совершит самоубийство, я себе этого не прощу. Я бы думал, что это — моя вина. Но он был беспомощен. Что он мог сделать? Разве что уговорить Вилли рассказать о прошлом.
Он неожиданно сказал:
— Ты хорошо спишь последнее время?
— Да. Прекрасно, но кукушка будит меня в полпятого.
— Не снятся плохие сны?
Они смотрели друг на друга: Вилли, по-прежнему развалясь в кресле, а Дьюкейн с чашкой чая в руках. Вилли улыбался медленной, довольно лукавой улыбкой, а потом стал тихонько насвистывать.
Послышался резкий стук в дверь, а потом она распахнулась, и ворвались близнецы, и сразу заговорили.
— Мы вам кое-что принесли, — кричал Эдвард.
— Вы никогда не угадаете — что! — кричала Генриетта.
Они подбежали к Вилли и положили ему на колени какой-то легкий мягкий округлый предмет.
— Что бы это могло быть? Как ты думаешь, Джон?
Дьюкейн наклонился, чтобы рассмотреть вытянутый шар глухого зеленого цвета, несколько дюймов длиной, который Вилли с любопытством трогал рукой.
— Я думаю, что-то вроде птичьего гнезда, — сказал он. Он почувствовал себя de trop,[6] помехой, лишним в сцене, разыгрываемой соучастниками, ритма которой он уловить не мог.
— Это гнездо долгохвостой синицы, — крикнул Эдвард.
— Они выкармливали в нем своих деток, — без умолку трещала Генриетта. — Мы следили, как они строили гнездо, и потом выкармливали птенцов, а теперь они улетели. Разве не прекрасное гнездо? Видите, снаружи оно из мха и лишайника, смотрите, как они сплетены воедино, а внутри все выложено пухом.
— Можно насчитать больше двух тысяч перьев в гнезде длиннохвостой синицы! — завопил Эдвард.
— Оно очень красивое, — сказал Вилли. — Спасибо, близнецы! Он смотрел на Дьюкейна через гнездо, которое легко держал в руках. — До свиданья, Джон. Спасибо, что навестил.
— Гадкая ворона хотела выгнать их, — объясняла Генриетта. — Но они оказались такими храбрыми…
Вилли и Дьюкейн улыбнулись друг другу. Улыбка Дьюкейна была иронической и печальной. Вилли улыбнулся, как бы извиняясь и с такой глубокой печалью, которую Дьюкейн не мог измерить. Попрощавшись, Дьюкейн повернулся к дверям.
Вилли крикнул ему вслед:
— Я в порядке, ты знаешь. Скажи всем, что я в порядке.
Дьюкейн шагал по луговой скошенной тропинке в пятнистую тень букового леса. Когда он подошел к гладкому серому стволу, на котором он обнимал Кейт, он не присел на него. Он постоял неподвижно несколько мгновений, а потом встал на колени в шуршащие сухие листья, положив руки на теплое дерево. Он не думал о Вилли, ему не было жаль Вилли. Ему было бесконечно жаль самого себя, потому что ему не дано силы, которая рождается из страдания и боли. Он хотел бы молиться о себе, призвать на себя страдание из хаоса мира. Но он не мог верить в Бога, а такое страдание, которое порождает мудрость, нельзя назвать, и нельзя, не совершая богохульства, молиться о даровании его.
7
— Мы ни разу не спели наш купальный гимн с тех пор, как ты вернулась, — пожаловалась Генриетта Барбаре.
— Ну так давай пой.
— Нет, мы должны петь вчетвером, иначе не считается.
— Я его забыла, — сказала Барбара.
— Я тебе не верю, — сказал Пирс.
Барбара вытянулась всем телом на плюще. Пирс стоял поодаль, слегка склонившись к могильному камню, с которого он энергично отковыривал ногтем желтый лишайник.
— Вот вы втроем идите и, ради Бога, купайтесь, — сказала Барбара. — Я не пойду. Мне очень лень.
— Минго страшно жарко, — сказал Эдвард. — Почему собаки не чувствуют, что лучше лежать в тени?
Минго, тяжело дыша, лежал на плюще у ног Барбары, время от времени она голой ступней толкала и переворачивала его похожее на овечье туловище. Услышав свое имя, он скосил глаза, слегка поднял свой толстый, как сосиска, хвост и затем медленно уронил его.
— Мне жарко даже смотреть на него, сказала Генриетта.
— Хоть бы дождь пошел.
— Так иди с ним, — сказал Пирс, — окуни его в море.
— Идите охотиться за летающими тарелками, — сказала Барбара.
— Мы, правда, видели одну, видели!
— Ты идешь, Пирс? — спросил Эдвард.
— Нет, вы идите искупайтесь, надоели уже.
— Никто не хочет купаться теперь! — чуть ни со слезами сказала Генриетта.
— Пирс, ты сердишься! — предостерегающе крикнул Эдвард. Быть сердитым традиционно считалось у них серьезным проступком.
— Нет, не сержусь. Извини.
— Может быть, и вправду не стоит купаться, — сказала Генриетта Эдварду. — Давай лучше играть в Бобровый городок.
— Нет, я хочу купаться, — заявил Эдвард.
— Идите вдвоем, — сказал Пирс. — Может быть, я скоро присоединюсь к вам. Идите. Не будьте дураками.
— Минго, идем, мальчик, — сказал Эдвард.
Минго довольно неохотно поднялся. Его косматая серая мордочка как бы по обязанности улыбалась, но он слишком исстрадался от жары, чтобы вертеть хвостом, который так и висел безвольно, когда он пошел за близнецами, переставляя свои большие мягкие лапы по пружинистому плющу.
Недалеко, примерно в четверти мили от заброшенного кладбища, стояло здание. Вместе с шестиугольной церковью с зеленым куполом, пустым и запертым на замок храмом бога геометрии оно было когда-то свидетелем веселого восемнадцатого века, от коего ныне остались только пирамидки. Старое кладбище сползало по холму к морю, а за ним можно было разглядеть затененные деревьями или пойманные случайным солнечным лучом в складках круглых гор выцветшие прямоугольные фасады домов, где жило когда-то канувшее в Лету население. Если они еще оставались там, то это были очень тихие и вежливые привидения. Здесь же они охраняли прошлое от вторжения, став бестелесными, но вполне ощутимыми в реальных снах реальных людей. Задрапированные урны и обелиски, изысканно усеченные колонны, украшенные ангелочками, с надписями, начертанными с божественной ясностью и чувством пропорции, — все это дрожало сейчас в голубовато-белом сиянии при ярком солнце, колеблясь между присутствием и отсутствием, превращаясь почти в галлюцинацию, как это бывает в некоторых греческих археологических заповедниках.