Признание в любви: русская традиция - Мария Голованивская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или даже так:
«Я ничего не понимаю, мне нечего говорить», – сказал ее взгляд».
Но взгляд может больше слов и действий. В ряде случаев он как бы равен целому человеку, его сути, а не отдельным его словам. Так, у Достоевского в «Преступлении и наказании» читаем:
«Взгляд его был особенно суров, и какая-то дикая решимость выражалась в нем».
Или:
«Пойдешь? Пойдешь?» – спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом».
Или у Достоевского же в «Идиоте»:
«Сам Рогожин весь обратился в один неподвижный взгляд. Он оторваться не мог от Настасьи Филипповны, он упивался, он был на седьмом небе».
У Горького в «Жизни Клима Самгина» взгляд ослепляет, то есть становится сильнее зрения того, на кого он направлен:
«Она, опрокидываясь спиной на постель, сжимала уши и виски его ладонями, говорила что-то и смотрела в глаза его ослепляющим взглядом».
У Венедикта Ерофеева в «Москве – Петушках» взгляд белесый, словно выцветший, распахивает душу героини, сводя героя с ума:
«…и будет она, и будет вокзальный перрон, и этот белесый взгляд, в котором нет ни совести, ни стыда».
В самом знаменитом русском романсе «Очи черные» приводится, кажется, весь спект любовного действия очей, взгляда на судьбу героя. Вот этот текст:
Очи черные, очи страстные,Очи жгучие и прекрасные!Как люблю я вас, как боюсь я вас!Знать, увидел вас я в недобрый час!
Ох, недаром вы глубины темней!Вижу траур в вас по душе моей,Вижу пламя в вас я победное:Сожжено на нем сердце бедное.
Но не грустен я, не печален я,Утешительна мне судьба моя:Всё, что лучшего в жизни Бог дал нам,В жертву отдал я огневым глазам!
Глаза, полные страсти, горят огнем и сжигают душу. Они вызывают и любовь и страх. Встреча с ними – опасный момент для героя, эта встреча может кончиться плохо – он может погибнуть, сгореть, утонуть, ведь темные глаза – как глубина, которая засасывает. Эти глаза губят душу, вызывая священный трепет: им этим глазам приносят в жертву лучшее, что есть.
Глаза здесь понимаются и трактуются как жертвенный огонь, не так ли? Но с жертвенным огнем связаны не только женские глаза, но и сама ее красота как таковая.
«Красота – это страшная сила», – говорила великая русская актриса Фаина Раневская в фильме «Весна» и была совершенно права. Красота, ощущение красоты, некоего целого, состоящего из отдельных деталей (глаз, волос, фигуры, голоса). Это тем более удивительно, что этой красоты объективно как бы не существует. Кто сможет доказать – это красиво, а это – нет?! И что такое эта самая «красота»? Все мы знаем, что представления о красоте весьма относительны и менялись от эпохи к эпохе.
Откуда взялось это слово в русском языке, однозначно сказать нельзя. Исследователь истории слов П. Я. Черных в своем Историко-этимологическом словаре отмечает (он рассматривает слово «краса»), что слово это известно на Руси с XI века, а старославянские слова «краса», «красота», «красити» означали украшать, а также радовать.
А вот происхождение самого слова краса (krasa) одни языковеды возводят к шведскому, древнескандинавскому и древненемецкому общему корню, означавшему «слава», а другие убедительно связывают его с литовским и латышским корнем, обозначающим «печь», а также со старославянским и древнерусским книжным «крада», обозначавшим «огонь», «жертвенник». «Значение «красота», – пишет Черных, – могло возникнуть не просто из значения «пламя», не по цвету огня, а, по-видимому, в связи с тем, что «крада» первоначально означало «жертвенный огонь».
Здесь, конечно, интересна связь слова «красота» со словом «красная», известная каждому, кто знает, почему Красная площадь именно так и называется. Красный – это один из основных цветов радуги, цвет крови, следовательно, возникающей опасности, запрета (красный свет). Эта связь добавляет и примешивает к понятию красоты очевидный оттенок опасности и запретности, как раз и отраженный средневековой европейской ментальностью.
Красота, видимость, внешность – это то, что не отражает сути, то, что нередко, как считалось в христианстве, использует дьявол в качестве приманки. За красоту (или молодость – в разных мифах по-разному) люди продавали душу дьяволу, как, впрочем, и за «славу» (знаменитый мефистофелевский сюжет, ловко поддержанный в фильме Романа Полански «Ребенок Розмари»). О бесовской природе красоты написано множество европейских трактатов прединквизиционного периода, где сама красота, то есть притягательность, привлекательность, ведущая мужчину к греху, и есть уловка, сети, плен. Попавшись в них, человек гибнет, делаясь смертным, порочным, слабым. О красоте главный спор христиан гуманистов и христиан. Гуманисты восхищаются человеческой красотой и воспевают ее, христиане, напротив, видят в ней цветок произрастающего в человеческом теле зла.
Но если вернуться к связи красы и жертвенного огня, то здесь мы обнаружим типичную для средневековых времен двусмысленность (я отношусь к числу тех, кто не разделяет традиционную периодизацию европейской истории, предполагающую четкое разделение на известные эпохи: средние века, эпоха Возрождения, классицизм и т. д. и вслед за С. С. Аверинцевым считаю, что так называемое Средневековье длилось до конца XVIII века, до века Просвещения). Эта двусмысленность заключается, как и в предыдущем случае, в некоем переворачивании позитивного в негативное, трагического в смешное и наоборот. Красота, с одной стороны, подобна жертвенному огню, с другой – она уловка греховности, надежный инструмент дьявола для погубления неокрепших душ. Связь красы с жертвенным огнем, очевидно, прослеживается и в выражениях «красный угол» или «красный уголок», где каждый хранил свои святыни: христианин – иконы, а коммунист – портрет Ленина.
В нашем сознании бытует такое представление: женщина должна быть красивой, а мужчина – умным, отважным. Почему мы противопоставляем по этому признаку мужчин и женщин? Не потому ли, что женщины соблазняют красотой, которую они «на себя наводят», а у мужчины если и есть красота, то она природная, какой бы ни была эта природа (не даром мы говорим: «Он дьявольски красив», «Он чертовски хорош», применяя эти обороты чаще в отношении мужчин, нежели женщин).
Исторически именно с женской красотой связано искушение в чистом виде. В исламе и иудаизме на красивую женщину (а не на красивого мужчину) нельзя смотреть, дотрагиваться до нее даже в дружеском рукопожатии – это ведь искушение! Мусульманки должны скрывать свою наружность, так сказать красоту, иначе они представляют для мужчины соблазн, и тот, кто искушается, будет гореть в аду.
Именно об этих свойствах красоты и говорят литературные фрагменты из русской классики, содержащие объяснение в любви. Давайте посмотрим.
Гончаров в «Обрыве» представляет красоту как некоторую силу, которая владеет человеческим счастьем. Но и несчастьем тоже. Причем из фрагмента (разговор Райского с Софьей) видно, но у красоты куда более мощная способность плодить несчастных, чем счастливых.
– Красота, какая это сила! Ах, если б мне этакую!
– Что ж бы вы сделали?
– Что бы я сделал? – повторил он, глядя на нее пристально и лукаво. – Сделал бы кого-нибудь очень счастливым…
– И наделали бы тысячу несчастных – да? Стали бы пробовать свою силу над всеми, и не было бы пощады никому…
Там же автор пишет, что красота – божественна и преклоняться перед ней естественно:
– Вы, гордый, развитой ум, «рыцарь свободы», не стыдитесь признаться…
– Что красота вызывает поклонение и что я поклоняюсь тебе: какое преступление!
О какой божественности идет речь? О той, что связана с Господом Богом? Отнюдь! Ни Он Сам, ни Адам с Евой, ни Мария Магдалина не описываются с точки зрения красоты. Когда говорят о «божественной красоте», подспудно цитируют языческий контекст, вспоминают о красоте Венеры или Психеи. Преклоняясь перед красотой (а не добротой), мы преклоняемся перед языческими (в данном случае – гуманистическими, телесными) идеалами, возможно, поэтому считаем околдованных красавицами жертвами, обреченными на погибель.
У Гончарова же (как и у многих других русских классиков) читаем в «Обрыве»:
«…Ты красота красот, всяческая красота! Ты – бездна, в которую меня влечет невольно: голова кружится, сердце замирает – хочется счастья – пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние…»
Фрейд бы здесь порассуждал о связи Эроса и Танатоса. О том, что сексуальное влечение возбуждает в человеке и влечение к смерти. На мой взгляд, дело проще: лишившись под действием красоты и других женских чар разума, герой сам не ведает, что творит и о чем грезит. Он выходит за границы обыденности, адекватности, предсказуемости, здравого смысла, что и есть – трезвое виденье жизни. К смерти по доброй воле идет безумный, и безумный же по доброй воле толкает на смерть других. Когда, потеряв голову от несчастной любви, влюбленный лишает себя жизни, мы говорим «у него была мания, навязчивый бред», когда любящий убивает из ревности, мы не судим его, как полоумного, а принудительно лечим. Мы, сегодняшние люди, всё, что связано с миром магии и колдовства, относим к безумию, будучи бессильны трактовать подобного рода проявления как-то иначе.