История России. XX век. Как Россия шла к ХХ веку. От начала царствования Николая II до конца Гражданской войны (1894–1922). Том I - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в 1907–1914 гг. марксизм, материализм, атеизм, которые долгое время владели умами радикальной и либеральной интеллигенции, лишились части своих почитателей, для некоторых потеряла привлекательность и сама идея революционной перестройки общества. Стремление уйти от реальности прежде всего и было стремлением уйти от самого себя, от своей ответственности, но теперь уже не в политическое противостояние власти, а в частную жизнь, не победить власть, а забыться от власти и заодно от «страждущего народа». Однако самые блестящие умы России, пройдя путь от марксизма к идеализму, вовсе не утратили чувство гражданской ответственности. Напротив, обретенная вера помогла им глубже взглянуть на себя и на происходящее в стране. Они стали говорить о политической и духовной ответственности образованной части общества, о своей вине за беды страны. С критикой российской интеллигенции, ее мироощущения, идейной и психологической сущности выступили 1909 г. в сборнике «Вехи» Бердяев, Булгаков, Струве, Гершензон, Изгоев, Кистяковский, Франк.
«С русской интеллигенцией, – писал Николай Бердяев, – в силу исторического ее положения случилось вот какого рода несчастье: любовь к уравнительной справедливости, к общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине… Основное моральное суждение интеллигенции укладывается в формулу: да сгинет истина, если от гибели ее народу будет лучше житься, если люди будут счастливее, долой истину, если она стоит на пути заветного клича «долой самодержавие». Такое человеколюбие, утверждал Бердяев, было ложным, оно превратилось в «человекопоклонство и народопоклонство». «Интеллигентская доктрина служения народу, – замечал Петр Струве, – не предполагала никаких обязанностей у народа и не ставила ему самому никаких воспитательных задач… Народническая, не говоря уж о марксистской, проповедь в исторической действительности превращалась в разнуздание и деморализацию». «Нужно покаяться, – призывали «веховцы», – то есть пересмотреть, передумать и осудить свою прежнюю душевную жизнь в ее глубинах и изгибах, чтобы возродиться к новой жизни». За будущее России ответственны мы, и мы должны сотрудничать с властью – строго критикуя ее промахи, не ниспровергать ее, но поддерживать в деле возрождения нашего народа, начатого в 1861 г. и продолженного Столыпиным и Витте.
Появление сборника вызвало бурную полемику (только в 1909 г. появилось более 200 статей и рецензий), и отзывы в основном были отрицательными. Ленин заклеймил «Вехи» как «энциклопедию либерального ренегатства». Либеральная печать обвиняла авторов, предъявляющих счет интеллигенции, в измене, реакционности, черносотенстве и других «пороках». Однако именно такая острая реакция показывает, насколько важные и болезненные проблемы были затронуты.
В «Вехах» среди прочих была поднята и тема отчуждения русского образованного общества от народа. На Западе, писал, например, Михаил Осипович Гершензон, «нет той метафизической розни, как у нас, или, по крайней мере, ее нет в такой степени, потому что нет глубокого качественного различия между душевным строем простолюдина и барина». Гершензон подчеркивал, что «между нами и нашим народом – иная рознь. Мы для него – не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души и потому он ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои».
Дальнейшая история доказала, насколько прав был Гершензон: культурный ренессанс начала XX в. не имел в России сколько-нибудь широкого общественного значения. Великие творения Бунина и Стравинского, Блока и Станиславского, те же «Вехи» преображали и отражали узкий слой интеллигентного городского сословия. Народ ими не жил, ничего из золотого десятилетия Серебряного века для себя не брал. Когда в 1910 г. интеллигенция узнала из повестей Ивана Бунина, в каком ужасающем мраке живет девять десятых русского народа, одни были потрясены, а другие просто отказывались верить писателю.
Свидетельство очевидца
«Русская литература знает много неприкрашенных изображений русской деревни, но никогда еще русская читающая публика не имела перед собой такого огромного полотна, на котором с подобной беспощадной правдивостью была бы показана самая изнанка крестьянского и близкого к крестьянскому быта во всей его духовной неприглядности и беспомощности. Потрясало в „Деревне“ русского читателя не изображение материального, культурного и правового убожества – к этому был уже привычен русский читатель, воспитанный на произведениях тех из русских народников, которые были подлинными художниками, – потрясало сознание именно духовного убожества русской крестьянской действительности и, более того, – сознание безысходности этого убожества. Вместо чуть не святого лика русского крестьянина, у которого нужно учиться житейской мудрости, со страниц бунинской „Деревни“ на читателя взглянуло существо жалкое и дикое, неспособное преодолеть свою дикость ни в порядке материального преуспеяния… ни в порядке приобщения к образованию… Максимум, чего успевает достичь показанный Буниным русский крестьянин даже в лице тех, кто поднимается над „нормальным“ уровнем крестьянской дикости, – это только сознания своей безысходной дикости, сознания своей обреченности…» – Константин Зайцев. И. А. Бунин. Берлин, 1933. – С. 101–102.
Православная Церковь – единственная реальная надклассовая сила – тоже не соединяла «простой народ» и его интеллектуальную элиту, чаще опираясь в своих внешних действиях «не на самое себя, не на паству, а на городового». Клирики, по слову митрополита Вениамина, оставались требоисполнителями, «а не горящими светильниками». Каждый же, кто горел «огнем огненным», воспринимался, прежде всего в самой церковной среде, как явление неординарное, выдающееся. Такой человек становился центром притяжения для многих «ищущих и растерявшихся». Цельность характера и сила духа в тех условиях воспринимались не как христианская норма, а как символ особой избранности, чудесной отмеченности Богом.
Свидетельство очевидца
В последнее десятилетие старой России «развилась у нас крайняя, и даже болезненная форма православия, типичными особенностями которой были: ненасытная жажда знамений, пророчеств, чудес, отыскивание юродивых, чудотворцев, святых, как носителей сверхъестественной силы. От такой религиозности предостерегал Своих последователей Иисус Христос, когда дьявольское искушение совершить чудо отразил словами Св. Писания: «Не искушай Господа, Бога твоего» [Мф. 4:7]. – Протопр. Георгий Шавельский. Воспоминания. Т. 2. – С. 296.
«Это было время массового гипнотического отравления. Отсюда всё нарастающее беспокойство, тревога сердца, тёмные предчувствия, много суеверий и изуверства, прелесть и даже прямой обман. Темный образ Распутина остается самым характерным символом и симптомом этой зловещей духовной смуты…» – писал русский богослов протоиерей Георгий Флоровский. Влияние Григория Распутина и подобных ему «старцев» выходит за пределы Церкви и становится предметом обсуждения во всех кругах русского общества. Сами эти «старцы» – одновременно символы и симптомы тех нравственно-психологических нестроений, которые поразили Россию. Все они – своеобразные знамения эпохи. Косноязычный Митя Козельский, Василий-босоножка, монах Мардарий, скандально известный иеромонах Илиодор (Труфанов), а также целый ряд подобных им «знаменитостей» являлись активно действующими лицами русской истории начала XX столетия.
1 ноября в дневнике Императора появилась запись: «Познакомился с человеком Божьим – Григорием из Тобольской губернии…» Вскоре Распутин обнаружил свои исключительные способности «заговаривать» смертельно опасную болезнь Цесаревича Алексея – несвертываемость крови (гемофилию). Когда у Алексея начиналось кровотечение, грозившее гибелью и страшно мучительное, а лучшие медики оказывались бессильны, посылали за «старцем», и он какими-то шептаниями и поглаживанием больного места совершенно восстанавливал умирающего ребенка. Государь, признававшийся близким людям, что он живет «только для Алексея», и Императрица, безумно любившая своего единственного сына, были готовы на всё закрывать глаза ради сохранения надежды на его выздоровление. Врачи надежд практически не оставляли, а Распутин уверенно обещал – «пока я рядом с вами, он будет жив и здоров, когда я уйду – вы все погибните», и подтверждал свои слова чудесными исцелениями.
Историческая справка