Скиппи умирает - Пол Мюррей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говард молча просматривает текст договора: перечень служебных обязанностей, размер заработной платы… А потом, ближе к концу, его внимание привлекает коротенький абзац…
— Это положение о конфиденциальности. Должно быть, вы знакомы с подобным пунктом, если еще не забыли о своей работе в Сити. Подписывая контракт, вы обязуетесь перед законом не разглашать никакой секретной информации, имеющей отношение к делам школы, в том числе касающейся того, что мы обсуждали сегодня здесь.
Говард смотрит на Автоматора с глупым выражением лица:
— Вы это серьезно?
— Это простая предосторожность, Говард: я хочу быть уверен, что все наши тылы надежно защищены. Вам нет нужды торопиться с принятием решения. Возьмите этот договор домой, поразмыслите на досуге. Если вы решите отвергнуть его — что ж, это сделает вам честь, я никак не смогу воспрепятствовать вам. Я нисколько не сомневаюсь, что вы без труда найдете работу в другом месте. В Сент-Энтони сейчас имеются вакансии — там как раз на прошлой неделе учителя зарезали.
— Грег, я не могу поверить, что вы так со мной поступаете, — мягким тоном говорит Говард.
— Я же сказал, Говард: все зависит от вас. Здесь, в Сибруке, мы проявляем заботу друг о друге, Будете играть по правилам, слушаться капитана — и мы всегда найдем для вас местечко в своей команде. Но если вы отворачиваетесь от своей школы, когда она совершила плохой бросок мяча… Тогда и она вправе от вас отвернуться, не так ли?
Онемевшими пальцами Говард снова пролистывает страницы плотно набранного, трудного для понимания текста, пока снова не доходит до последнего абзаца, где видит собственное имя с чертой для подписи и уже проставленную дату. Он чувствует, как все украдкой бросают на него взгляды, словно подстегивая его, подталкивая, как чужие тела в переполненном лифте.
И в этой уплотнившейся атмосфере вдруг звучит голос отца Грина, будто колокол с нотками веселого перезвона:
— А будет ли Бог оповещен о том, что произошло?
Вокруг стола пробегает раздраженный ропот. Священник перефразирует свой вопрос:
— Я лишь спрашиваю в порядке протокола: требует ли наше соглашение о конфиденциальности, чтобы в день Страшного Суда, когда Господь спросит нас за наши грехи, мы продолжали хранить молчание о случившемся?
— При всем моем почтении, отче… — Автоматор заметно раздражен. — Честное слово, сейчас не время.
— Разумеется, вы правы, — соглашается отец Грин. — Осмелюсь лишь добавить, что у нас не будет недостатка во времени, чтобы поразмыслить об этом, когда мы будем осуждены на вечные муки ада.
Шустроглазый лисовидный священник сердито набрасывается на него:
— Почему вам обязательно нужно вести себя так, как будто мы живем в Средневековье?
— Потому, что это грех! — Священник опускает свою костлявую руку на стол с такой силой, что подпрыгивают шариковые ручки и чайные чашки на блюдцах, и пылающим взором обводит всех сидящих за столом, задерживая взгляд на каждом по очереди. — Это грех, — повторяет он, — вопиющий, отъявленный грех, совершенный против невинного ребенка! Мы можем скрыть его от самих себя, прячась за всеми этими разговорами о благе большинства. Но мы не можем спрятать его от Господа Бога!
По окончании закрытого собрания, пока школьная жизнь продолжается где-то рядом, за невидимой стеной, Говард блуждает в одиночестве в густом, нехорошем тумане. Фарли спрашивает его, не хочет ли он пойти выпить после работы, но Говард едва в состоянии взглянуть ему в глаза. С каждой секундой он чувствует, что тайна все глубже внедряется в него, все удобнее устраивается внутри, будто некий чудовищный паразит.
Когда подобные дела случались в прошлом — эти слова были произнесены таким естественным тоном, словно родитель втолковывал ребенку, что одно время года всегда сменяется другим. Значит, он жил в мире, где такое происходило уже не раз? Из глубин памяти всплывают старые россказни — о шаловливых руках одного священника, о садистских наклонностях другого, о запертых дверях, о чьих-то глазах, заглядывающих в раздевалку. Впрочем, это ведь были россказни: он всегда принимал их за болтовню и сплетни, которые выдумывают лишь для того, чтобы убить время, как это принято в Сибруке. Потому что иначе как бы все эти люди до сих пор здесь расхаживали? Да еще с троичными голубками на лацканах? Если бы здесь вправду царило такое неслыханное лицемерие, то Бог, или кто там за это отвечает, давно бы уже покарал виновных! А теперь у Говарда такое ощущение, будто кто-то приоткрыл створку ширмы и ему на миг стал виден потайной внутренний механизм этого мира, мира взрослых, в котором творятся разные дела — открываются двери гостиничных номеров, подсыпаются таблетки в стаканы с кока-колой, обнажаются тела, между тем как снаружи жизнь продолжает идти своим чередом, — а потом все эти дела урегулируются руководящими кадрами в запертых кабинетах, священниками, собирающимися на тайный совет, Автоматором и верной ему командой, в общем, не важно даже, кем именно. Маленькая ложь во спасение, ложь во имя общего блага. Вот как мы, не теряя своего доброго лица, сможем двигаться дальше.
Наконец он освобождается; сегодня ему совсем не хочется задерживаться в школе, он просто собирает вещи и уходит. Дома он извлекает контракт и кладет его на стол, откуда тот как будто смотрит на него, сверкая своей полярно-снежной белизной.
На третьем гудке Хэлли подходит к телефону. И когда она делает это, Говард испытывает шок: ее голос звучит не в его собственной голове и совершенно независимо от его памяти. Он вдруг сознает, что, думая о ней, представлял ее в каком-то вневременном состоянии; и только сейчас до него по-настоящему доходит, что и до его звонка, и еще раньше, в течение каждого мгновения этих последних недель она была занята чем-то другим, своим, проживала день за днем, о которых он ничего не знает, — точно так же, как и до встречи с ним в ее жизни были еще тысячи дней, таких же реальных для нее, как ее собственная рука, и о которых он не будет иметь ни малейшего представления, в которых сам он не присутствовал даже в виде смутной идеи.
— Говард?
— Да, это я. — Он даже не подумал заранее, о чем будет говорить. — Давно тебя не слышал, — наконец находит он какие-то слова. — Как ты? Как поживаешь?
— Все хорошо.
— Ты все еще у Кэт? Все нормально?
— Все хорошо.
— А как работа, как ты… справляешься?
— С работой тоже все хорошо. Что ты хотел мне сказать, Говард?
— Просто хотел узнать, как у тебя дела.
— Я уже сказала: все хорошо, — повторяет она.
Молчание, которое за этим следует, наполнено решимостью поднятого ножа гильотины.
— У меня тоже, — жалко говорит Говард. — Хотя… Не знаю, слышала ли ты — у нас в школе случилось несчастье. Этот мальчик… Он был в моем классе…
— Я слышала. — Лед в ее голосе тает, хотя бы на мгновение. — Да, сочувствую.
— Спасибо.
Говарду вдруг хочется рассказать ей обо всем — о тренере, о тайном собрании школьного комитета, об этом пункте о конфиденциальности. Но в последнюю секунду он сдерживается: его охватывают сомнения — а хорошо ли сейчас будет вот так обнаружить перед Хэлли, в каком грязном, порочном мире он живет? Вместо этого он выпаливает:
— Я совершил ошибку. Вот что я хотел тебе сказать. Я совершил ужасный поступок. Я сделал тебе больно. Я виноват, Хэлли, и я раскаиваюсь.
Одно-единственное слово — “Ладно” — как бесплодный атолл посреди океана молчания.
— Ну а что ты об этом думаешь?
— Что я думаю?
— Ты можешь меня простить?
Этот вопрос, произнесенный вслух, звучит до смешного невпопад, как будто он вдруг процитировал фразу из “Касабланки”[28]. Но Хэлли не смеется.
— А как же та, другая женщина? — спрашивает она безразличным, ничего не выражающим тоном. — Ты уже говорил с ней об этом?
— А! — он машет рукой так, словно прошлое — всего лишь струйка призрачного дыма, который можно рассеять одним движением. — Все кончено. Это был пустяк. Это все было ненастоящее.
Хэлли не отвечает. Рассеянно вышагивая взад-вперед по комнате, Говард говорит:
— Я хочу попытаться начать все заново, Хэлли. Я тут подумал — мы могли бы вообще уехать отсюда. Начать жизнь с нуля в каком-нибудь другом месте. Может быть, даже в Штатах. Мы могли бы пожениться и перебраться в Штаты. В Нью-Йорк. Или еще куда-нибудь — куда захочешь.
На самом деле эта мысль только сейчас пришла ему в голову — но как только он высказал ее вслух, она показалась ему просто отличной! Еще бы — новая, серьезная жизнь где-то далеко-далеко от Сибрука! Тогда им удалось бы одним махом разрешить все проблемы!
Но когда Хэлли отвечает, ее голос — хотя в нем уже слышатся прежние теплые нотки — звучит грустно и устало: