Меланхолия гения. Ларс фон Триер. Жизнь, фильмы, фобии - Нильс Торсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты слышал о японских садах, которые вымощены камнями, образовывающими нелогичные и смещенные узоры? Так, что людям приходится задумываться перед каждым шагом. Красота, по-моему, потому что каждый раз ты можешь взглянуть на сад по-другому.
– Можно сказать то же самое о твоих фильмах?
– Было бы здорово, конечно, если бы зрителю все время приходилось осматриваться по сторонам, проходя сквозь фильмы фон Триера. Но нет, боюсь, что я бы себя перехвалил, если бы ответил утвердительно.
Он отодвигает стул назад, а задницу – вперед, и продолжает говорить полусидя-полулежа.
– Я сам считаю, что вижу связи между фильмами, которые я снял, – начинает он. – Я часто добавляю в них слой, на котором измазываю в грязи то, что успел сделать раньше. Получается, что на самом деле я показываю милый такой традиционный пейзаж, а потом выливаю на него ведра грязи. Издеваюсь над ранее сделанным. Предпочтительно, чтобы грязь при этом свободно падала вниз и укрывала все толстым слоем. Но… мне сложно сказать, что именно я должен найти там, на западе. И это к счастью, потому что если бы я мог описать это несколькими словами, вряд ли бы это было так уж интересно.
Ларс фон Триер считает, что раньше режиссеров, исследовавших остров в разных направлениях, было больше. Теперь их осталось всего ничего. И абсолютное большинство новых фильмов – это репродукции. Неприкрытые и никому не нужные повторения. Сам Триер, конечно, мог бы снимать небольшие оригинальные фильмы, перерабатывающие его нажитый опыт, однако, как он говорит, ему «сказочно повезло». Потому что его зарплату платит «Центропа».
– И поэтому мне не нужно снимать «Девушку с татуировкой дракона». Я могу позволить себе просто слоняться без дела, пока не подвернется что-то интересное. Очень немногие режиссеры находились в таком же положении – когда они сами могут решать, в какую сторону им идти. И если у тебя есть задача, которая, как ты чувствуешь, больше жизни – а я действительно в каком-то смысле это чувствую по отношению к фильмам, – тогда каждое минимальное продвижение на запад кажется полным смысла.
Все эти что, где, когда
С тех самых пор, как мы начали регулярно встречаться, я пытался внедрить хоть что-то в жизнь Ларса фон Триера. Гаджет, мысль, книгу. Тщетно. Я забрасывал мячи с углового, но Триер не удосуживался даже задуматься, не подставить ли ему лоб хоть под один из них.
Сначала я выдал ему диктофон и попросил наговаривать идеи для использования в книге. Безрезультатно. Потом я предложил загипнотизировать его в ходе интервью. Над этим предложением он думает до сих пор. Потом я преподнес ему аудиокнигу с буддистскими размышлениями. Он ни разу с тех пор ее не упоминал. Я месяцами пытался соревноваться с его докторской степенью в области просмотра телевизора, отбарабанивая сотни собственных научно-популярных анекдотов, – тщетно.
Максимум, чего мне удавалось всем этим добиться, – это на половину или, в особо удачных случаях, три четверти минуты прервать ход его собственных мыслей. До того самого момента, как мы остановились у кухонного стола и я принялся разворачивать сверток. Две маленькие зеленые чаши, банка зеленого порошка, маленькое металлическое ситечко и, наконец – и тут я почти почувствовал, как режиссер, ставший наискосок от меня и внимательно следящий за моими действиями, дрогнул, – бамбуковый венчик.
– Какая отличная бамбуковая метелочка, – нежно говорит он, пока мы ждем, чтобы бурлящая вода в чайнике наконец вскипела. – И что, ее вот прямо вырезали из одного целого куска бамбука? – спрашивает он, беря со стола помазок и вертя его в руках. – Смотри! На каждой десятой соломинке есть лишний разрез. Или на каждой девятой? Ничего себе. Зачем они так сделали? Наверное, это потому… может быть, каждая десятая должна попадать вот сюда, в середину, – бормочет он. – Нет, наверное, это для… Черт побери, они небось никогда в жизни ничем больше не занимались, кроме как работали с бамбуком.
– Я могу оставить тебе керамическую подставку для кисточки.
– Ага, – говорит он. – Нет, ну что, молодцы. Японцы. Вторую мировую войну-то они не выиграли.
Наступает моя очередь отвечать «ага», и продолжить свое объяснение: это особый вид чая, маття, который используют в японской чайной церемонии. Вода не должна быть горячее 60 – 70 градусов. Вмешивать порошок в воду нужно поступательными движениями, вперед-назад – а не круговыми, – сначала непосредственно над дном, потом посередине и, наконец, наверху. Если все делать правильно.
– Очень мило с твоей стороны все это сюда принести, – говорит он. – Особенно венчик, он такой утонченный. Это все равно что… отхлестать женщину, нет? – фыркает он, хватает со стола банку с чаем и пытается прочесть то, что на ней написано.
– Сколько чашек из нее выйдет?
– Я пью три чашки в день… и банки хватает на…
– Ну мало ли, что ты делаешь, мы же знаем, что ты в любой момент готов броситься в любую крайность и объявить ее единственным, что приносит тебе удовольствие. Что вот тут вот написано, например? – спрашивает он, указывая на этикетку.
– Там написано… СИЛЬНЕЙШИЙ канцероген.
Мы смеемся.
– Нет, я правда считаю, что это мило с твоей стороны принести чай, но слушай… рак у нас все равно уже есть.
– Да, но штука в том, что если ты УЖЕ болен раком…
– Ты умрешь через четырнадцать дней, а не через двенадцать.
– Ну, не исключено ведь, что последние два могут быть самыми лучшими?
– Сомневаюсь.
– И все-таки как-то бороться с этим можно только двумя способами: есть рыбу и пить зеленый чай. Все остальное – ерунда.
– А можно просто умереть и расправиться с этим раз и навсегда, – говорит режиссер, пока мы бережно, чтобы не расплескать он – вино, а я – чай, садимся на диван между двумя островками света от ламп. – Тут вот еще что: умирать все равно рано или поздно придется, тем не менее мы до самого конца сопротивляемся. Я что-то сомневаюсь, что хоть кто-то уходит с этого света с улыбкой, сколько бы зеленого чая он до этого ни выпил. И я боюсь не того, что я буду мертвым. Я боюсь самой ситуации трансформации. Того момента, когда я буду лежать и умирать.
– Как и тогда, когда ты боялся не аппендицита, но больницы?
– Именно, – отвечает он и добавляет: – Господи, какой же ты мерзкий.
* * *Я пытаюсь убедить себя в том, что нам очень весело, но нет никаких сомнений в том, что режиссер чувствует себя осажденным в собственном доме, и временами, когда он особо остро чувствует, насколько безнадежно он тут заперт – вместе с чужаком, на двое суток! – это чувство находит свое выражение в небольших внезапных вспышках ярости.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});