Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-вай! Да-вай!
Он видел, что работа выдвинула уже своих вожаков, и ему незачем было распоряжаться. Он просто влился каплей в это море, пар от его дыхания смешивался с дыханием других людей.
— Не-си! Да-вай!
Какая-то еще нынешним утром никому не известная женщина вдруг оказалась вездесущей Марьей Ивановной, без которой уже не могли бы обойтись здесь. К ней стекались жалобы и нарекания, а она, туго перемотанная шалью, сдувая с бровей заиндевевшую прядь, колобком перекатывалась от костра к костру, и тотчас за ее спиной воцарялись мир и порядок. Ее голос, резкий, крикливый, смеющийся, был слышен отовсюду.
Ваня Соловьев с жадно расширившимися зрачками бегал за ней по пятам, иногда что-то торопливо черкая в блокноте.
Никто не знал вчера еще и паровозного машиниста Николаева, который не уходил отсюда почти сутки, ведая расстановкой рабочей силы. Он был небрит, говорил сорванным голосом, глаза его покраснели и воспалились, но именно он стал нервом нескольких сотен людей.
— Николаев? Вас направил Николаев? Ах, Николаев распорядился? — слышалось вокруг.
— Есть свежий интересный фактик, — хватая Павла за полу, торопливо заговорил его активнейший рабселькор, работник исполкома. Он был завязан до ноздрей кашне, голос звучал глухо, но глаза сияли торжеством. — Давеча двое напились: прихватили с собой литровку из города. Так собралась тут же на поле летучка и постановили выгнать их с разработок, а потом доложить по всем сменам об исполнении. Уж те плакались, плакались…
Павел сел в кабину попутной машины, чтоб возвратиться в редакцию: нужно было верстать новый номер. Он очень устал, но чувствовал удовлетворение.
«Нет Тамары, — подумал он, — а так все хорошо. Как же хорошо!»
Словно на большом тракте, ледяную Гаребжу то и дело освещали фарами грузовики: топливо шло в город.
Синекаев был чрезвычайно доволен, что Павел справился со всем самостоятельно, даже ни разу не позвонил ему.
— Я люблю, чтоб каждый влез в дело с головой, и уж только если встретит особое сопротивление, звал на помощь, употреблял власть. А каждый день на подачках жить нечего.
Гладилин же, человек крайне самолюбивый, сначала вспыхнул от окрика секретаря, глубоко уверенный, что сделать в самом деле ничего нельзя; потом, хотя работник был он честный, с мстительным злорадством подумал: «Ну попробуйте сами. Пусть, пусть Теплов покрутится!»
Но город закипел! Торф везли. Гладилин почувствовал, что остался за бортом событий. И так как холода продолжались, он уже очень скоро испытывал только чувство избавления от страшной опасности: не вмешайся вовремя райком, не накричи на него Синекаев и не передай дело в руки Теплова, в городе и впрямь произошло бы несчастье, а для него лично это кончилось бы плачевно. Какое же самолюбие! Очень серьезный урок.
В сочельник Гвоздев заехал за Павлом и забрал его в село Ковши на гостевание к местным учителям.
В эти предновогодние ночи хозяйки долго не спали; над трубами летали снопы искр; молоденький, новорожденный серп своим бледным, плохо отточенным лезвием подсекал их, и они осыпались в закрома ночи.
…Гвоздев и Теплов поздно вышли из домика учителей, и вот перед ними темная деревенская улица без единого света. Только далеко по дороге идет карманный фонарик, брызжет тонкими лучами на мутный снег. Три окна учителева дома, задернутые занавесками, в обсахаренных ветвях горемыки-деревца, которое припало к теплым медовым стеклам, сразу, едва они вышли, стали окнами пряничного домика. Ах, как ярко горит там, за занавесками, очаг! Как трещат еловые поленья, обливаясь пузырчатой пеной! И холодное домашнее пиво заманчиво шипит в толстых граненых стаканах возле тарелок с гусятиной. А еще лучше веселые лица людей, которые сидят за столом. И музыка из радиоприемника, заглушающая вой ветра за бревенчатыми стенами.
Вьюга-ползунец замела дорогу так, что даже славный «ГАЗ-69» в крепких спокойных руках слегка хмельного Гвоздева иногда останавливается, как споткнувшийся конь, пятится назад, рвется из своей железной сбруи и только рывком берет наконец снежный сыпучий порог.
— Ничего, сейчас дорога пойдет лучше, — мимоходом успокаивает Гвоздев. Надо же быть таким красивым и абсолютно уверенным в своей власти над вещами! Павлу хотелось бы даже увидеть, как он вспылит, прикрикнет.
Но вот Гвоздев сидит за столом, с тяжеловесной крестьянской любезностью подбадривая хозяек, которые непрерывно таскают блюда со снедью, посмеиваются, изгибаясь на высоких каблуках, неумело кокетничают, — и взгляд его по-королевски добр. Взгляд трефового молодца из колоды, одинаково милостивого ко всем женским сердцам.
Женщины обе немолодые; одна учительница, другая жена учителя, домохозяйка. Она толста, щеки у нее обвисают, лицо багрово от духоты, но орудует она ухватом в широком зеве русской печи легко и проворно. Вторая — худощава, в вырезе платья проступают ключицы. Она показалась Павлу еще наивнее в своих претензиях на женскую обольстительность: «В дородстве все-таки есть какой-то добродушный соблазн; слишком много всегда лучше, чем слишком мало».
Но как обе самозабвенно юлили вокруг красавца Гвоздева! Неизвестно, замечали ли они вообще сейчас своих мужей.
Все сидели тесно за столом, уставленным винегретом и рубленой капустой. Сытый дух подсолнечного масла витал в комнате. Три стула и три табуретки, буфет, малеванный на клеенке ковер с лебедями (увы, до сих пор признак деревенского уюта), фикус в углу, полка с книгами, радиоприемник на подзеркальнике и затканные густой паутиной дешевых кружев окошечки, которые так приветливо светят, если стоять одному на темной дороге, — вот дом, где живут эти сельские учителя: заурядные, незатейливые, должно быть, но мужественные люди! Они смеются громко, едят много, пьют без церемоний. Лбы их вспотели, пиджаки лоснятся.
Но когда выйдешь из их дома на темную, продуваемую метелью из конца в конец деревенскую улицу, запрыгаешь там от кусачего ветра, с нетерпением дожидаясь, когда же приземистый «газик» отвезет тебя на ночевку в районный центр, поближе к минимальным благам городской цивилизации, то невольно взглянешь на эти окна по-другому: с уважением и благодарностью. А смог бы ты сам, шибко грамотный товарищ;, жить вот так изо дня в день, из года в год, учить детей и их родителей, оставаясь для них проводником всего лучшего, что придумало человечество?
И становится совестно, что не чокнулся с ними еще раз от всей души, не пожал вторично, уходя, их грубые, перевитые веревками жил руки, а только кивнул по-городскому от порога; они же — а не ты их! — смерили тебя взглядом снисходительного недоумения.
…Мгла и мгла без одного огня на этой русской деревенской дороге. Вьюга-ползунец разостлала поперек ровные пряди; кажется, что едешь по белой гармошке. А «газик», вспотевший конек-горбунок, ощупывая резиновыми копытцами дорогу, шарахаясь от кюветов и светя вперед — только вперед! — своими неистовыми электрическими глазами, везет все-таки к районному городу.
Уже остался за снежной стеной колхоз со спящими избами, с домиком учителей, с новым клубом, освещенным несколькими лампочками, такими холодными, что, кажется, стены рублены из желтого льда, а не из бревен (хотя там все равно танцует молодежь, притопывая под гармошку валенками!), — уже все это скрылось, растаяло в мелкой, густой, как соль, пурге, даже замаячили впереди неясным заревом огни Сердоболя, брошенные между холмами, как мелкая ягода в лукошко, а Павел все возвращался мыслями назад, к Ковшам, с совестливым чувством горожанина, который, где бы он теперь ни жил и чем бы ни занимался, всегда ощущает свою кровную, истинно русскую, сыновнюю связь с землей.
Ах, что бы мы были все без этих снежных бескрайних равнин, без вдовьих осиновых рощ под белыми платочками, без ветвистых рек, скованных до поры чугунным льдом? И что бы без нас была эта земля? Без наших красных знамен, без тракторного гула, без зерен, без любви и без слез человеческих!
«Вот о чем размечтался, — подумал Павел, неловко косясь на председателя колхоза. Глаза его были мокры. Добро и грустно билось в груди сердце. — Нет, кажется, я правильно сделал, что съездил сюда. Хотя… черт его знает… Выпил, расчувствовался. Э… все равно!.. Какие у него крепкие руки, и какая темень кругом!»
Под Новый год в Сердоболе выпал свежий снег, все деревья покрылись инеем. Небо вызвездило. В серебряной оправе высоко лежало черно-синее небо. Оно было похоже на густой, плотный, без малейших отсветов шелк, а земля не доставала до него, хотя именно сегодня она была освещена ярче, чем всегда. В городском саду, в узорчатом теремке, который образовали деревья, стояла праздничная елка, со стволом круглым и надежным, как печная труба. Опутанная с ног до головы белой паутиной, она, не мигая, светила своими разноцветными огоньками.