Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кровь опьяняет, да и чем больше ее льется, тем сильнее она пьянит. Когда в Новгороде полилась рекой кровушка изменная, тут уж и оба Басмановы, и Вяземский Афоня ничего не могли с нею поделать. Попала собака в колесо – хоть пищи, да беги! Ничем не отставая от наемников, которые вообще отличались удивительной жестокостью – даже у Ивана Васильевича тошнота и отвращение подкатывали к горлу, когда он видел, к примеру, Генриха Штадена, хмельного от злодейств! – первые любимцы государевы с таким удовольствием жгли, резали, сносили головы, что навсегда погубили себя в глазах поляков. По-хорошему, они должны были обратить свою жестокость против московского царя, его голову привезти на блюде Сигизмунду-Августу, а вместо этого они громоздили горы новгородских голов, прочно отрезая себе путь на запад.
Болваны!
А Псков царь почти не тронул… Иван Васильевич невесело усмехнулся, вспоминая. До него уже доходили слухи насчет того, почему гроза обошла второй мятежный город. Чего только не трепали! Дескать, встретился опричникам на подступах ко Пскову местный дурачок Никола Салос и начал предлагать государю отведать сырого мяса. А дело было в пост, ну, тот и отказался, сказавши, что скоромного в пост не ест, тем паче – сырого. «Как это не ешь? – воскликнул гневным голосом бесстрашный Салос. – Ты же в Новгороде человечиной питался, а теперь во Псков есть ее пришел!»
И, главное дело, теперь ведь никому не докажешь, что никакого Салоса и в помине не было на подступах ко Пскову! А если бы даже и был, что значили бы его байки для столь оледенелого сердца, каким принято изображать сердце государево? Стал бы он слушать юродивого! У него с юродивыми после продажного Василия Блаженного были свои счеты, на дух их не выносил.
Салос! Салос спас Псков! Тьфу, и больше ничего.
Такой же чепухою были россказни о том, что догадливые и хитроумные псковские жители умилостивили его сердце, по приказу воеводы Юрия Токмакова встретив царя на улицах перед своими домами, держа в руках хлеб-соль, а при виде его все падали на колени, говоря: «Государь князь великий! Мы, верные твои подданные, с усердием и любовью предлагаем тебе хлеб-соль; а с нами и животами нашими твори волю свою: ибо все, что имеем, и мы сами – твои, самодержец великий!» Тут же стояли накрытые разными яствами столы, и все это якобы столь растрогало жестокое сердце государя, что он отпустил вину Пскову.
Отпустил, это верно. Всего-то и пограбили его люди, что некоторых самых богатых псковитян, взяли казны монастырские, но не трогали иноков и священников, кровь не лили. Но не в столах накрытых было дело – что он, царь, с голодухи, что ли?! Вся суть в том, что он и не собирался карать Псков. С самого-то начала хотел примерно наказать оба города, это так, но в Новгороде вдруг понял, что перешел некую черту… как бы спохватился.
С ним такое частенько бывало в последнее время: он спохватывался, он оглядывался на совершенное и то дивился, а то и ужасался тому, что оставалось позади. Говорят, некоторые люди разгуливают по ночам как бы во сне, а утром, услышав рассказы о своих похождениях, глядят на рассказчиков недоверчиво: мол, быть того не может! Полуночница, или, говоря учеными Бомелиевыми словами, сомнамбулова болезнь,[81] порою посещала царя и днем. Как ни привязан он к Бомелию, пора, наверное, сменить лекаря, размышлял все чаще Иван Васильевич, потому что больно не тело его – болен дух. Все чаще приходится твердить самому себе, что нельзя иными коврами устлать подножие крепкого трона, кроме кровавых ковров, – но он устал, Боже мой, как он устал их настилать… Эта безусловная власть, к которой он так рвался, которую так старался укрепить, – она стала чудищем, призраком, кошмаром его ночей. Все думаешь, думаешь – разве нельзя было действовать иначе? Нельзя было остаться таким же добрым и милосердным, каким ему иногда удавалось быть – при Анастасии? И тут же вспоминаешь ее смерть и начинаешь вольно-невольно соглашаться: нельзя было не измениться, нельзя было поступать иначе.
Весы, какие-то странные весы порою снились ему… на одной чаше лежал огромный, причудливый ломоть земли по имени Русь, а другая чаша была гигантская, непредставимая, и в ней булькала, переливалась человечья кровь, пролитая им, царем московским Иваном Васильевичем, по прозвищу Грозный. И порою видел он во сне некоего светлого и всемогущего, который, вняв самым затаенным мольбам, опустошает кровавую чашу, возвращая жизнь всем тем, чья кровь была пролита по государевой воле. И чем больше воскрешенных людей радостно отходило прочь от этой роковой чаши, тем больше трещин изрезало тело земли русской, разламывалась, крошилась страна, словно хлеб, выпеченный в голодный год из отрубей, и вот уже ветры, жадные ветры, налетевшие из чужих, дальних, вечно голодных земель, развеивали эти жалкие крошки так, что и следа прежней Руси было не сыскать, а сами эти воскрешенные бродили в пустыне неприкаянно…
Царь просыпался с криком, звал Бомелия – выпивал большими, ненасытными глотками его благодетельное питье – успокаивался. Приказывал сменить постель: прежняя была вся мокрая от ледяной испарины, иссушавшей тело. Ложился – думал – постигал очевидную истину: окажись на его месте любой другой, обуреваемый страстью быть государем великой, могущественной державы, он был бы вынужден пройти тем же кровавым путем, на каждом шагу сбивая ноги о роковые ошибки и слыша за собою ропот обескровленных призраков. Любой другой! Да тот же милостивец Адашев, окажись лицом к лицу с возмущенным боярством. Тот же Курбский! Русскому не надо искать врага в иных землях – он сам себе первый враг, ибо не кто иной, как русский человек, не мнит себя равным одновременно и Богу, и диаволу.
Правдива, правдива старая сказка о том, как Господь предложил мужику исполнить любое его желание, просить чего захочется, – но при условии, что сосед его получит в два раза больше. «Выколи мне один глаз!» – потребовал мужик. Русские мы русские, всяк за себя – один Бог за всех. Ну, еще и жестокий царь…
Люди живут днем сегодняшним, и только государь прозревает грядущее. А поскольку человек так создан Богом, чтобы жить в страхе, только страху он подчиняется, только страх движет его помыслами, обращая их на жизнь нормальную, человеческую, а не на бесстыдное посягательство на чужое добро, чужие жизни, чужих жен, в конце концов, – только страх держит человека в нравственной узде, страх перед Богом или законом, безразлично! – значит, дело государя во имя укрепления державы этот страх насаждать. Может быть, когда-нибудь и настанет царство вечной истины, при коем люди станут заботиться прежде о других, лишь потом о себе, – ну, тогда явятся на смену страху другие вожжи и узды. Но еще Пилат уверял Христа, что царство истины никогда не настанет… и до сих пор именно он, а не Сын Божий, почему-то оказывается прав. Значит, страх, только страх последнее оружие государя!