Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Услыхав о криминалистической экспертизе, бывалый Крутилич понял, что дело принимает такой серьезный оборот, что начинает пахнуть судом, уголовным кодексом, и бросился к трибуне.
— Товарищи! — закричал он. — Я скажу всю правду. Я больше не могу молчать. Я скромный, честный изобретатель. Мне ничего не надо, лишь бы работать на благо моей родины. А этот, человек, Орлеанцев, втянул меня в скверную историю. Это он заставил меня ходить с моими черновиками и выдавать их за уже законченную работу. Это он, пользуясь особым влиянием на Ушакову, принес мне фальшивую расписку. Это он заставил меня отнести ее в партийный комитет. Я по простоте своей особого значения всему этому не придавал. А для него это было делом карьеры. Он карьерист. Спрашивайте меня, отвечу на все вопросы. Честно отвечу.
— Что вы изобрели? Какие из ваших изобретений внедрены в жизнь? — спросили его из зала.
— Изобрел я много. Но внедрено… Пока еще нет внедренного.
— Почему?
— Почему?.. — повторил Крутилич и вдруг сорвался, закричал: — Да потому, что меня травят! Потому что вельможи, бюрократы, зажимщики, монополисты… Все они готовы украсть твою идею… Или если даже и не украсть — таланта не хватит, — то хотя бы похоронить ее! — Он окончательно утратил контроль над собой и, только чувствуя, что говорит лишнее, говорил и говорил.
Все сидели изумленные, ошеломленные, размышляющие о путях, какими такой прогнивший тип проник на пост организатора работы с заводскими изобретателями и рационализаторами.
После него сразу же вновь взял слово Орлеанцев:
— Я продолжал бы, наверно, защищать Крутилича и продолжал бы ошибаться в своих отношениях к нему, если бы не его выступление, которое открыло мне глаза на этого человека. От его слов понесло антисоветским зловонием.
— Сами вы антисоветский тип! — крикнул Крутилич. — Вы что мне говорили? Вы мне говорили…
— Это вы мне всякие мерзости говорили! — крикнул Орлеанцев с трибуны. — Видите, товарищи, каков он, которого я защищал, за изобретения которого боролся и наживал себе врагов!
— Вы оба хороши! — крикнули из зала.
— Два сапога пара!
Снова на трибуну вышел Крутилич.
— Карьерист всегда остается карьеристом! — закричал он. — Спасая свою проеденную молью львиную шкуру, Орлеанцев топит других. Антисоветские, видите ли, настроения! А у вас какие, гражданин Орлеанцев? Кто вы в моральном отношении? У меня, товарищи, есть кое–какие документы. Вот два письма от его жены… — Он стал вытаскивать из кармана конверты. — Вот письмо некоей Газюни, у которой от него ребенок и которой он ни гроша не дает на его воспитание. Вот письмо Зои Петровны Ушаковой к этому грязному человеку…
— Хватит! — крикнул один из членов завкома. — Прекратите!
Гуляев видел, как покраснела Зоя Петровна при словах Крутилича о ее письме. Да, она однажды писала такое письмо, в котором просила Орлеанцева больше к ней не приходить, так как чувств его она не видит, а без чувств — зачем продолжать эти тягостные отношения. Но она не отправила то письмо, оно завалялось в ее секретарских бумагах.
— Украл! Знаете, украл, — сказала она Гуляеву растерянно. — Ходил печатать на машинке и вот воспользовался тем, что я зазевалась…
Гуляев встал и пошел к трибуне, на которой под крики: «Хватит!», «Позор!», «Гнать его!» — все еще Стоял Крутилич. Приблизясь, Гуляев сказал могучим своим басом:
— Немедленно отдайте письмо Зои Петровны. Ну, живо!
Крутилич отдал ему конверт. В зале зааплодировали. Гуляев вернулся на место. Зоя Петровна схватила письмо и принялась рвать его, мелко–мелко.
Все было ясно. Ни Орлеанцеву, ни Крутиличу слова больше не давали. Выступали рабочие, инженеры, высказывали свое возмущение тем, что на заводе творились такие безобразия, а руководство завода терпело это все, своевременных мер не принимало. Говорили о том, что ни Крутиличу, ни Орлеанцеву не место в руководителях; им бы у станка постоять несколько годиков для перевоспитания, а не руководить.
Выступил и Дмитрий Ершов, почти никогда раньше не выступавшей на собраниях:
— Товарищи! Мы все видели, как эти люди извивались и изворачивались, когда им наступили на хвост. Соратнички! А коснулось дело собственной шкуры, продавать стали друг друга по дешевке. Крутилич, конечно, мелкота. Вредная, ядовитая, но мелкота. Хотя вот и от такой мелкоты люди гибнут. А тот — гражданин Орлеанцев — тот покрупнее, тот могутней. Таким бы не диктатуру пролетариата подавай, а диктатуру сильных личностей. Слышали, что Крутилич тут из их разговоров выбалтывал: век инженеров и техников! Не рабочих и крестьян, а инженеров и техников, будто уж наши инженеры и техники сами не вчерашние рабочие и крестьяне. Не выйдет, гражданин Орлеанцев, с гнилыми вашими теориями. Сомнем вас. Прямо говорю — сомнем!
Зал грохнул аплодисментами.
— Не было, нет и не будет силы, которая бы смогла подмять рабочий класс под себя, — продолжал Дмитрий. — Мы, рабочие люди, стоим туго плечом к плечу, каждого зовем — хотите с нами заодно, становитесь рядом, не выдадим, не оставим, не бросим. Наше дело честное, за него великой кровью плачено. А из–за вас только тень на советскую интеллигенцию наводится. По вас, по таким вот, иной раз судят люди обо всей интеллигенции. И я грешил, не боюсь признаться. Теперь просветлел, разобрался что к чему. Вы не интеллигенция, а так… возле нее что–то. Советская интеллигенция иная. И вы не с ней, а против нее идете. Вы вот хотели в порошок стереть инженера Козакову или еще вот нашего директора товарища Чибисова: Средств, как говорится, для этого не жалели. Может, где в ином месте вы бы их и стерли, где коллектив послабже. Но у нас кто же дал бы вам это сделать?
Дмитрий сошел с трибуны бледный, разволнованный. Впервые в жизни произнес такую длинную речь перед народом.
Орлеанцев попросил слово для справки.
— Товарищи, — начал он. — Здесь сказали много лишнего. Меня уже некоторые ораторы стали зачислять в ряды антисоветских элементов. Конечно, ошибки у меня, видимо, есть. Но так сразу, с ходу я их осмыслить не могу. Для этого время понадобится. Но допустим, ошибки есть. Однако нельзя так говорить: антисоветский тип. Я это отметаю. Я был пионером, я был комсомольцем… Я кровь свою проливал на фронтах Отечественной войны.
Тогда, тоже для справки, взял слово бывший заводской вахтер — старик пенсионер Сидорин.
— Они вот так всегда про детство свое канючат: Пионер да комсомолец. А мы народ жалостливый и растаем: вроде и впрямь перед нами детишки неразумные,
— Не растаем, дед, не растаем! — крикнули из зала.
Приняли постановление, в котором осуждали нечестные действия Орлеанцева, Крутилича и Воробейного, просили администрацию подумать над тем, могут ли эти люди оставаться на своих руководящих постах, обращались к партийному комитету с просьбой обсудить вопрос о партийности Орлеанцева, а также обратить внимание на глубоко ошибочное поведение кандидата в члены партии Ушаковой, выдавшей фальшивую расписку.
Стали расходиться. К Воробейному подошел Степан Ершов.
— Вы меня не узнаете? — спросил Степан. — Личность моя ничего вам не напоминает?
— Что–то нет, — ответил Воробейный, всматриваясь в его лицо.
— Зайдемте куда–нибудь, — сказал Степан. — У меня к вам разговор. Очень небольшой. Совсем короткий,
— Пожалуйста.
Зашли в какую–то пустую комнату, заваленную клубным инвентарем. Степан прикрыл дверь.
— Гражданин Воробейный, — сказал он. — Я тот шофер, который должен был вести машину после взрыва доменных печей. Но вы вывернули свечи и остались служить немцам. А мы с покойным мастером Василенко ушли. Узнаете теперь?
Воробейный стоял растерянный, мигающий, не находящий слов.
— Вы, наверно, хотели бы знать, чего я хочу от вас? — спросил Степан, медленно подступая к нему. — Я хочу… Вы достойны только одного…..
Степан все подступал, крепко держа руки в карманах. Он знал, что если вынет их, то будет плохо. Он вложит в этот удар все: и свою горечь за то, как изломало, искрутило его в жизни, и свою ненависть к тем, кто сделал это. Не жалкий, шкодливый Воробейный был перед ним. Степан видел кого–то совсем другого, кому он обязан отплатить за себя, за Оленьку Величкину, за Дмитрия, за отца и мать, за Игната — за все пережитое, за все изболевшее…
Отступая, втянув голову в плечи, Воробейный запнулся за что–то каблуком и полетел спиной в нагромождение пыльных клубных предметов.
Степан вышел, не оглядываясь и не слушая его ругательств.
27
После почти годового перерыва обер–мастер Платон Тимофеевич Ершов вновь шагал в свой доменный цех. Ступал крепко, прочно, в коленях не хрустело, недавней расслабленности как не бывало.