Исследование истории. Том I: Возникновение, рост и распад цивилизаций. - Арнольд Джозеф Тойнби
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта идолизация политической власти, воплощенной в человеке, является аберрацией того, что можно пояснить также и на другом примере. Если мы обратимся за аналогией к современной западной истории, то без труда распознаем вульгарный вариант царственного «сына Ра» во французском roi soleil[642] — Людовике XIV. Дворец этого западного «короля-солнца» в Версале лег таким же тяжелым бременем на землю Франции, каким пирамиды в Гизе — на землю Египта. «L’État, с'est moi»[643] вполне мог сказать Хеопс, a «après nous le déluge»[644] — Пепи II. Однако, возможно, наиболее интересным примером идолизации верховной власти, предоставляемым современным западным миром, является тот, о котором история еще не может вынести своего приговора.
В апофеозе «матери парламентов» в Вестминстере[645] объектом идолизации является уже не человек, а комитет. Неискоренимое однообразие комитетов соединилось с упорной прозаичностью современной английской социальной традиции, чтобы удержать эту идолизацию парламента в благоразумных границах. Англичанин, увидевший мир в 1938 г., мог бы утверждать, что его временная преданность своему собственному политическому божеству получила прекрасное вознаграждение. Разве не находилась страна, сохранившая верность «матери парламентов», в более счастливом положении, нежели ее соседи, которые, распутничая, последовали за другими богами? Обрели ли отпавшие «десять колен» Континента[646] покой или процветание в своем лихорадочном низкопоклонстве иноземным дуче, фюрерам и комиссарам? Однако в то же время он признал бы, что современное континентальное детище старинного островного института парламентского правления оказалось болезненным. В политическом плане оно не смогло принести спасение небританскому большинству рода человеческого и было неспособно противостоять чуме диктатур, ставших источником войн.
Возможно, истина заключается в том, что сами черты Вестминстерского парламента, которые составляют секрет его влияния на уважение и любовь англичан, являются камнями преткновения на пути превращения этого почтенного английского института в политическую панацею для всего мира. Возможно, в соответствии с уже упоминавшимся нами законом (тот, кто отвечает успешно на один вызов, оказывается в неблагоприятном положении для успешного ответа на следующий) уникальный успех Вестминстерского парламента на протяжении Средних веков, из-за его приспособления к крайностям «нового» (или некогда нового) времени ныне уже закончившийся, делает его менее подходящим для достижения другой творческой метаморфозы и принятия вызова постмодернистской эпохи, в которую мы сегодня живем.
Если мы взглянем на структуру парламента, то обнаружим, что по сути своей он является собранием представителей местных избирателей. Именно поэтому мы должны принимать в расчет время и место его происхождения. Каждое из королевств средневекового западного мира представляло собой скопление деревенских общин, перемежающихся с небольшими городами. При подобном государственном устройстве существенным фактором группирования в социальных и экономических целях являлось соседство. В обществе, устроенном таким образом, географическая группа была также и естественной единицей политической организации. Однако эти средневековые основания парламентского представительства были подорваны воздействием индустриализма. Сегодня местные связи утратили свое значение для политической, равно как и для большинства других целей. Английский избиратель нашего времени, если мы спросим его, кто его сосед, вероятно, ответит: «Мой напарник-железнодорожник или мой напарник-шахтер, где бы он ни жил — от севера до юга Англии». Подлинные избиратели утратили свой местный характер и приобрели профессиональный. Однако профессиональная основа представительства — это такая terra incognita[647], которую «мать парламентов» в ее почтенном преклонном возрасте не собирается исследовать.
На все это английский поклонник парламента, несомненно, может справедливо ответить аргументом solvitur ambulando[648]. Теоретически он может признать, что система представительства XIII столетия непригодна для общества XX столетия. Однако он укажет, что теоретически непригодное, по-видимому, работает довольно хорошо. «Мы, англичане, — объяснит он, — настолько совершенно знаем институты, которые создали, что в нашей стране и среди своих мы можем заставить их работать при любых условиях. А вот эти иностранцы, конечно же…» — и он лишь пожмет плечами.
Быть может, его уверенность в собственном политическом наследстве будет и далее оправдывать себя, к изумлению «меньших племен вне закона», которые некогда столь нетерпеливо поглотили то, что посчитали за политическую панацею, а затем безжалостно ее извергли после того, как испытали сильное несварение желудка. Однако, кроме того, кажется вполне вероятным, что Англия не перещеголяет свой подвиг XVII столетия, во второй раз явившись создательницей тех новых политических институтов, которых требует новая эпоха. Когда нужно найти что-то новое, для этого есть только два пути, а именно творчество и мимесис. Мимесис не может быть приведен в действие до тех пор, пока некто не совершит творческого акта, которому бы могли подражать его собратья. Кто же будет новым политическим творцом в четвертой главе западной истории, открытой в наше время? Мы не можем различить в настоящее время признаков в пользу какого-либо отдельного кандидата на это место. Но мы можем предсказать с некоторой долей уверенности, что новым политическим творцом не будет ни один из поклонников «матери парламентов».
Мы можем завершить это обозрение институциональных идолов, бегло просмотрев идолопоклоннические культы каст, классов и профессий. Здесь мы тоже уже кое с чем сталкивались. Исследуя задержанные цивилизации, мы встречались с двумя обществами данного вида — спартанцами и османами. В этих обществах краеугольным камнем была каста, которая фактически представляла собой корпоративного идола или обожествленного Левиафана. Если отклонение, выражающееся в идолизации касты, способно задержать рост цивилизации, то оно способно также и вызвать ее надлом. Если мы пересмотрим надлом египетского общества с этой точки зрения, то поймем, что «божественная» власть фараона была не единственным идолизированным инкубом, который лег тяжелым грузом на спины египетского крестьянства эпохи Древнего царства. Крестьянам пришлось также нести на себе бремя бюрократии писцов.
Дело в том, что обожествленная власть фараона предполагает секретариат. Без подобной поддержки она вряд ли смогла бы сохранять свою величественную позу на пьедестале. Таким образом, египетские писцы были силой, стоявшей за троном, а в некоторые моменты — даже перед ним. Они были необходимы и знали это. Они пользовались преимуществом этого знания «нагружать грузами тяжелыми и мучительными для ноши и взваливать их на плечи людей», хотя египетские писцы сами не смогли бы сдвинуть эти самые грузы «ни одним из своих пальцев». Привилегированное освобождение писцов из общего числа трудящихся является предметом прославления египетской бюрократией своей собственной группы во все эпохи египетской истории. Это впечатление явно возникает от «Поучения Дуафа»[649] — произведения, сочиненного во время египетского «смутного времени» и дошедшего до наших дней в копиях, сделанных тысячелетие спустя в качестве письменного упражнения школьниками времен Нового царства. В этом «поучении, сделанном [человеком] по имени Хети, сыном Дуафа, своему сыну Пепи, когда он плыл на юг в столицу, чтобы отдать его [сына] в “школу письма” среди детей вельмож», суть прощального назидания амбициозного отца своему честолюбивому сыну заключается в следующем:
«Я видел битых, битых непрерывно: непрерывно беспокойся о письме. Я смотрел на освобожденного от [тяжелых] работ: смотри, нет [ничего] выше письма… Любой ремесленник, режущий по меди, устает больше, чем земледелец… Резчик по ценному камню ищет работу по всякому твердому камню. Сделал он готовыми вещи, и руки его парализованы, и он устал… Одежда землепашца вечна… Устает он… болен он… Когда он возвращается домой… он доходит до дома вечером, а его тащат идти [снова]. Ткач находится в помещении. Ему хуже, чем женщине. Ноги его [подогнуты] к… сердцу. Не дышит он [свежим] воздухом… Скажу я тебе и о рыбаке. Это хуже всякой другой профессии. Когда бы он ни работал на реке — он рядом с крокодилами. Смотри, нет профессии без руководителя, кроме [профессии] писца, ибо он [сам] руководитель…».
В дальневосточном мире близкий аналог египетской «литературократии» представлен в инкубе мандарина[650], унаследованном дальневосточным обществом от последнего периода предшествующего общества. Конфуцианский книжник привык выставлять напоказ свой бессердечный отказ и пальцем пошевельнуть ради облегчения бремени миллионов трудящихся, отращивая ногти до такого размера, который препятствовал любому использованию руки, кроме как для манипуляции кистью для письма. На протяжении всех перемен и случайностей дальневосточной истории он соревновался со своим египетским собратом в упорстве сохранить эту деспотическую должность. Даже воздействие западной культуры не лишило его этой должности. Хотя теперь больше нет экзаменов по конфуцианской классике, книжник обманывает крестьянина эффективно, как никогда, размахивая перед его лицом дипломом Чикагского университета или Лондонской школы экономических и политических наук.