Похищение Луны - Константинэ Гамсахурдиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так ползут мои дни, и мне хочется помолиться богу кротов, чтобы он не тянул их слишком долго.
Впрочем, возможно, что я кое-чем и отличаюсь от крота, — ну, хотя бы способностью оглядываться назад.
Отсюда мне видна вся моя жизнь; видно, как прошла она, точно луна, от одной пещеры до другой.
Я всегда отличался хорошей памятью, и вот мне хочется вспомнить первые проблески моего сознания.
Как-то мать купила для меня китайскую миску, чтобы я пил из нее молоко, — простую миску из бамбука. Помню, на дне ее был изображен черный петух, и так искусно, что я принял его за настоящего петуха и погладил рукой. Я думал, что он живой — этот черный петух! Так и остался он у меня в памяти — черный с алым, как кровь, гребешком.
Впечатления детства, действительно, самые сильные из всех. Ни в Грузии, ни во время странствий по Европе ничто из виденного мною не поразило так мое воображение, как тот петух с алым гребешком, которого я впервые увидел на дне своей чашки. Он сопутствовал мне в жизни, словно фамильный герб моего рода. Кто знает, может быть, на дне той миски я узрел эманацию крови моих предков?..
Дорогая, я отправил вам почти все написанные мною в башне Махвша письма. Но сомневаюсь, чтобы то, что пишу сейчас, я послал вам при жизни. Возможно, что Тарба прикончит меня где-нибудь в ущелье, потом кто-нибудь найдет это письмо и перешлет его вам. Ну что ж, пусть оно будет моей исповедью. У вас такое доброе сердце, что, прочтя его, вы простите и пожалеете меня.
А если кто-нибудь и осудит меня за рассказанное тут, мне это будет уже безразлично, ибо стрелы, пущенные в меня, попадут в пустоту.
Я чувствую, что в этой пещере я сбрасываю кожу, как улитка свою раковину.
Никогда уже не вернусь я к прежней жизни, праздной и ветреной! И возможно, что тот черный петух свернул в сторону колесницу моей жизни.
Но кто, однако, сказал, что только по прямой линии должен двигаться человек? Идеальной прямой в природе даже не существует, — это математическая категория, не больше. У ледников и у всего, что окружает мою пещеру, линии ломаные. Все в природе движется и развивается не прямолинейно, а спирально.
Итак, черный петух открывал утреннюю и вечернюю зарю моей жизни. Я бессознательно следовал за его самоуверенным «кукареку». Правда, было и еще нечто. Помните, когда мы ехали в Тбилиси, вы упрекнули меня, что я развращен западной цивилизацией. Тогда я ответил вам уклончиво, теперь же признаю: вы были правы, совершенно правы!
Эта западная суперэротическая и снобистская цивилизация, конечно, развращает душу человека.
Какое, например, огромное место уделено в европейском искусстве женщине! Я думаю, что в этом отчасти сказывается феминизирующее влияние христианства, в особенности католического.
Оно приобщило к божественной троице особу женского пола. Отсюда и родилось это непомерное дантевское и гетевское восхваление вечноженственного.
Отсюда — все эти тысячи мадонн в живописи и тысячи стихов, посвященных Марии, от Петрарки до Рильке.
Женщина — почти единственная и бессменная муза европейского искусства.
Древнегреческая культура была преимущественно мужественной. Богом света и красоты считался юноша Аполлон. Юношу же воспевала вся древнегреческая поэзия и скульптура…
В сумерках я обычно сижу в моей пещере и перелистываю книгу своей судьбы. Иногда промелькнут предо мною силуэты моих любовниц.
Умолчу о немецких «шатцах» и французских «гризетках». Их было много, и они так походили друг на друга, что я даже не помню их имен и фамилий. Теперь всех их можно называть Эльзами и Генриеттами. И сами они не предъявляли больших претензий: свою любовь они продавали за чашку шоколада.
Вспоминаются мне девушки больших городов, мечтающие на украшенных цветами балконах или у окон с белыми занавесками. Они ждут чужеземных принцев и вешаются на шею первому встречному проходимцу, — так одурманены их головы сентиментальными стихами и бульварными романами.
Ах, эти влюбленные девушки! Сколькие из них провожали меня на бесчисленных вокзалах Европы! Сколькие оставались на перроне с покрасневшими от слез глазами!
Мне доставляло сатанинское наслаждение сеять раздоры между соперницами; мне нравилось, когда сестры таскали друг друга за волосы или закадычные подруги из-за меня царапали друг другу лица.
Ужасно любил я морочить почтенных буржуа.
В Мюнхене я бывал в доме одного профессора. Этот выживший из ума жрец науки звонил мне по поручению жены. «Луиза скучает, — говорил он, — пожалуйста, зайдите…» Когда я уезжал куда-нибудь и Луиза не могла приехать на вокзал, он привозил мне цветы.
Смех разбирает меня, когда вспоминаю этих дрессированных мужей. Один немецкий майор ежедневно трезвонил мне: «Антонина просит вас пожаловать на пятичасовой чай»… Когда я являлся, он читал мне свои бездарные стихи, потом спохватывался, что его ждет партия в преферанс, извинялся и оставлял нас одних.
Не хочу быть неблагодарным. Немало приятных часов провел я в обществе европейских женщин.
Но крик моего петуха всегда будил меня вовремя. Безжалостно, бессердечно шагал я через искусно расставляемые мне ловушки; всегда ловко уклонялся от ярма супружества.
Вспоминаются мне сентиментальные перезрелые девы и экстравагантные жены банкиров, любительницы «азиатских» страстей; скучающие вдовушки, ищущие «друга»; меценатки, поклонницы искусства, «открывающие таланты» среди безвестной молодежи; экзальтированные, одетые в черное женщины, презирающие плотскую любовь и загорающиеся христианской любовью к «ближнему» на теософических конгрессах и спиритических вечерах.
В этой толпе теней более отчетливо вижу прекрасные глаза Эльвиры Фоконьери. Ничего на свете не любила Эльвира так, как танцы. Она готова была танцевать где угодно и когда угодно. Наверное, не осталось такого дансинга, где бы мы с ней не побывали.
Эльвира была блондинкой, ей безумно хотелось иметь смуглого ребенка. Она умерла от родов в миланской больнице. Как странно было видеть ее неподвижно лежащей в жалкой больничной обстановке!
Эльвиру Фоконьери сменила Анна-Мария Фестнер. Эта была певицей, но не очень удачливой. Я следовал за ней из города в город, потом увез ее в Шварцвальд. Анна-Мария тоже мечтала о ребенке, но она боялась, что материнство будет помехой для ее искусства, и сделала себе аборт. Она умерла от заражения крови.
Я был тогда в Париже. Смерть Анны-Марии сильно опечалила меня. Но пришла новая весна, и опять прокричал черный петух.
В Париже мне встретилась Элен Ронсер.
На этот раз меня подстерегала большая опасность, но на одной чаше весов была моя любовь к Элен, на другой — любовь к матери, к моей стране, воспоминания детства.
И вот одинокий добрался я до этой Пещеры великанов…
В моей жизни самыми серьезными увлечениями были Элен Ронсер и Тамар Шервашидзе. Но у Ронсер не было того, что красило Тамар, и, наоборот, у Тамар нет того, что я любил в Элен.
Вы писали мне из Зугдиди, что не понимаете, что произошло в Тбилиси и почему я так неожиданно исчез.
Тбилиси охладил мое чувство к Тамар. Только там мне стало ясно, какая пропасть разделяет нас. Я принял ее за девушку моей грезы; она же оказалась вполне современной барышней. Ничто так хорошо не выдает истинный характер человека, как предметы. И нас разъединили предметы, увиденные нами в Тбилиси.
Я написал отсюда Тамар одно письмо, довольно холодное и ничего не выражающее. Не знаю, получила ли она его. Если нет, — тем лучше. Я жалею, что послал ей это письмо. Хотя я не думаю, чтобы можно было окончательно разлюбить любимого человека.
Таков неприкрашенный рассказ о моем прошлом.
Возможно, что и в отношении вас я высказал свойственное мне бессердечие. Но это не очень меня мучает. Ведь и вы относились ко мне так же поверхностно, как я отношусь ко всем женщинам вообще и к каждой в отдельности. Но вы все же любите своего мужа, вашу Татию и вашу семью.
Тут есть одна сванская девушка, дочь охотника Темура; ее зовут Ламария. В ней нет ни нежности, ни утонченности Тамар, ни вашей духовной культуры. Это простая, неотесанная сванская девушка. У нее веснушчатое лицо и упругая грудь. Ее пышное лоно, без сомнения, подарит многочисленному роду Кора Махвша еще с дюжину молодцов.
Я не стану объясняться ей в любви, а просто женюсь на ней. Я пришелся по душе Темуру, и он сказал мне: «Если ты не вернешься в долину и останешься здесь, — будь моим зятем».
Он дает в приданое за своей дочерью эту башню, одну десятину пахотной земли, до двухсот турьих шкур и столько же рогов, один старинный сундук, украшенный инкрустациями, три сванских кинжала и одну старинную пищаль для охоты на туров. (Такое ружье хорошо для стрельбы на дальнее расстояние.)
Когда откроются дороги, Арзакан отправится в Тбилиси, если Кац Звамбая отпустит его. Я же, вероятно, останусь тут и женюсь на Ламарии.