Последний мужчина - Михаил Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно! Я хотел по мере сил сделать город лучше.
— Ой ли? Не радость ли в глазах ближних твоих, родных и друзей, гордость от покорения недостижимого другими влекли тебя на свершения? Ни разу не поступился ты совестью на пути том? И минут неприятных, о которых старался забыть, не было ли?
Человек, стоявший спиной к мэру, задумался. Между тем священник продолжал:
— Я помогу тебе. Неужто не нашлось достойных более дела великого? А если были, по праву ли место занимаешь? Коли действительно о народе думаешь? Или не только о нём? — Он помолчал, давая подумать над сказанным, и, вздохнув, словно стараясь облегчить размышления, тихо добавил: — Поведаю же, чадо, что безгрешным тебя может сделать лишь один ответ: «Не было, не было достойней меня, батюшка!» — священник испытующе посмотрел на собеседника. — Ну же, произнеси это. Брось первым камень.
Тот понурил голову.
— Разве не отталкивал локтями, пробиваясь? Разве не пользовался близостью тех, в чьих руках была судьба твоя? Никого не убеждал в своей преданности и верности?
— Никого не убеждал, но был предан.
Священник сокрушённо покачал головой:
— Кому-то предан? Или был предан кем-то? Один, один корень у слов этих, «преданность» и «предательство». Одно в другое легко обращается… не заметишь… Если предан человеку, то человеком и предан будешь. Только в верности Богу нет путаницы в словах коварных. Посреди же людей лукавы они.
— Прямо не знаю, что и сказать-то… Не пойму, есть или кажется…
— А ты проверь.
— Как?
— Всегда ли и все рады успехам твоим? Кроме тех, кто улыбался тебе, надеясь получить при этом. — Священник снова помолчал, перебирая чётки, и тихо произнёс: — Подумай и скрой от меня ответ, который огорчит тебя, человече.
Градоначальник стоял ни жив, ни мёртв и, сжимая в руке парик, лихорадочно пытался сообразить, что должен сделать. Прежняя решимость, уступив было место любопытству, полностью исчезла после услышанных слов. Захватив и второе, чему пыталась уступить место. Даже растерянностью состояние назвать было нельзя. И вдруг он отчётливо услышал:
— Не видел. Не встречал более достойных. Честнее и порядочнее. А жизнь людей сделать лучше — единственная цель. Вот так, отец мой.
— Ну так господь с тобой. Значит, всё-таки слепой… — ответил батюшка. — Значит, не время ещё. Только помни, когда там, — священник поднял глаза, — зададут вопрос: «Как такое могло случиться?», ответ: «Я делал это для людей, хотел, чтоб им было лучше» — не проходит. Он значил бы оправдание. А разве может быть оправдана хоть одна смерть от намерений твоих? Слегка потешился с экспериментом? Не дороговато ли оплачено личное благополучие? Твоё и семьи, конечно… Не проходит! Лучше бы рождённому на земле просто ходить по ней без благих порывов, нежели тысячи или сотни тысяч будут преданы смерти. Лучше спиться, чем попасть во власть. Потерять облик внешний, чем стать убийцей. Так-то, чадо.
— Но я не первый и последний президент великой страны… — попытался вставить тот.
Священник, не обратив на реплику внимания, продолжал:
— А главное, так отвечали все мировые злодеи. Каким-то людям они точно хотели сделать жизнь лучше. А иные и всем. — Он вздохнул. — Ступай, человече. — И, перекрестив его, направился к алтарю.
Тот повернулся и, сделав шаг, замер, увидев своё отражение. Несколько мгновений оба стояли в оцепенении. Вдруг державший парик дико закричал, бросившись на него:
— Сволочь! Ты же солгал! Солгал! Солгал! — Он тряс человека за грудки, брызгая слюной прямо в лицо. — Гадёныш! Ведь было! И достойнее, и порядочнее, и умнее! Всех, всех же покончали! И не ради народа! Так решили! Понимаешь, решили! Здесь-то меня приговаривать зачем? Здесь-то я каюсь в этом! Каюсь! Слышишь? Сволочь! Да как ты смел! За меня..! — Он с силой ударил кулаком в челюсть двойнику. Тот рухнул на пол со звуком рассыпающихся кусков гипса.
Повернувшись, как по команде, мужчина быстро покинул храм.
Градоначальника не удивило то, что возвращался он по перевёрнутому вверх дном городу. Сначала, задрав голову, шёл осторожно, но, не видя препятствий, осмелел и, размахивая руками, быстро зашагал вперёд. Вся жизнь, суета, толпы зевак остались там, наверху. Люди беспечно прогуливались вверх ногами по скверам под его любимый двенадцатый этюд Скрябина, который повторялся бесконечно. Крыши отдельных зданий проплывали совсем рядом. Машины разбегались по проспектам, весело и непринуждённо, будто мчаться вверх колесами было всегда их любимым занятием. «Может, им лучше так жить? — подумал он. — Вверх тормашками? Никогда бы не догадался. Интересно, а каким кажусь людям я? Наверное, идущим по гладкому небу, нет, озеру. Или по ровной поверхности, прозрачной и без препятствий. Мне не нужно обходить других. Огибать здания. Уставать, поднимаясь в гору. Мне просто нужно думать о них, и всё. Как легко и приятно лишь думать о людях. Интересно, как напоминают мне об этом они?»
Наконец строения стали ниже, и шагающий увидел набережную и море впереди. «Что-то не так», — он сильнее задрал голову и глянул на горизонт — тот вращался. Неожиданно центр города начал на глазах проседать, образуя гигантскую воронку, которая, увеличиваясь, стала засасывать улицы и здания. Вот повалились уже окрестности. За ними леса и какие-то степи с холмами. Вязко прогибаясь под волнами вдруг ожившей земли, словно нехотя, они с глухим стоном обрушивались в бездну. Радости человеческие вместе со своими упоительными подменами делили ту же участь. Описывая круги и набирая скорость, они проглатывались ненасытным чревом вперемежку с разбитыми окнами, расколотыми зеркалами и матрицами для отливки постаментов. Даже радость любви женщины к мужчине, как и радость материнства, оборачиваясь радостью упоения вызовом природе, уже без слова «мама», стремительно исчезала вместе с расправившими было плечи другими подменами вертепа наслаждений. Вот уже справа показался берег Дуная, который вытянулся вдоль края воронки и касался медленно сползающих к погибели отрогов далёких Гималаев. А с юга исполинской волной, вскипающей от аравийской жары, накатывалась кривизна океанской глади. Всё построенное, созданное, выращенное и воспитанное вместе со временем и человеком исчезало в небытии. «Воронка забвения!» — встрепенулось сознание.
— Это не я! — Градоначальник зажмурился от страха. — Это двойник! — прокричал он и замер. Когда же открыл глаза, всё было как прежде. Машины вновь неслись по проспектам. А люди, обманутые доступностью мороженого, с удовольствием разбирали лакомые стаканчики. Всё было бы по-прежнему, вверх ногами, если бы не одинокий мужчина, стоявший в этот момент на берегу пруда в Екатерининском парке. На его груди висел плакат:
«Латынина, Ксения, Алексеева! Умоляю, не топите моих внуков в крови. Они ещё маленькие и не знают, что по свету рыщут безжалостные тётки. По их души. Умоляю! Гоните своих мужей с кухни!»
Редкие прохожие останавливались и, прочитав, пожимали плечами. Другие крутили у виска. Но были и те, кто улыбался и жал руку.
«Он самый!» — послышалось за спиной мужчины, который невольно оглянулся и обомлел: в трёх метрах от него стоял самый узнаваемый в мире, правда, уже трупами человек — Ленин.
Женщина, с которой он подошёл и которую знала сегодня вся страна, прошипела:
— Да видел ли он когда-нибудь дождь? Мой дождь! — Она сделала несколько шагов назад и, упершись кулаками в бока, расставила ноги, встав за спиной мумии.
Только сейчас одинокий с плакатом заметил на той галифе. «Да она переодета мужчиной!» — мелькнуло в голове. — Где-то такое уже было». Но мысль перебил картавый голос:
— Послушайте, милейший! Мы пдишли не за золотом партии — мифом для политических бретёров. Оно стоит позади меня. Понимаете? Неужели вы думаете, что кто-нибудь из наших недобитков, назовись открыто, будет иметь успех? Разве что на «Охотном». Так нам, батенька, нужно всё. Всё! А не лаковые лимузины и рестораны на Тверском. Это детская болезнь…
— Владимир Ильич! — одернула «дама» и нервно поправила очки.
— Ах да… — Вождь опустил привычно вытянутую руку.
— Э-э… так вот, молодой человек… некдасиво. Непозволительно ростки-то, так сказать… того… Имена — самое ценное, что есть у нас… пока. Твёрдые руки и свинец понадобятся чуть позже. А попутчиков мы, — говоривший кивнул за спину, — потом… и в Майями достанем. Ледорубом. Впрочем… не то. Ах, да! Пделюбопытный вопрос для новой моей книжки… чуть не забыл: какое же уродство души надо иметь, чтобы публично демонстрировать его людям? Не очень, пдостите, заковыристо? С какой степени оледенения это становится необходимым? Я напомнил уже, мы сторонники холодного сердца и такого же оружия. — Он привычно заложил обе руки за пояс.
— Так спросите у Ксении. Ей постаканно известно. Размешивать снадобья не буду. Ваша спутница прекрасно с этим справляется благодаря и образованию.