Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видишь, как нехорошо получилось, — сказал Шиповник.
Стасис понял, что это говорится ему, но не ответил, молча докуривал самокрутку, обжигающую пальцы, пока Шиповник не нагнулся в его сторону:
— Тебе говорю.
— Что ж тут хорошего? Конечно, плохо.
— Да, — буркнул Шиповник и вполголоса начал рассуждать, как бы установить — опознал Чибирас Стасиса или нет. От этого все зависит: возвращаться ему домой или уже никогда не переступать порог своей избы, навсегда уйти в зеленый лес — прибежище всех преследуемых. Важно выяснить, узнал или не узнал его Чернорожий, по которому уже давно тоскует петля.
— Конечно, узнал! Светло было как днем, — загудел Клевер. — Жаль, не уложил ты его, а мог.
Конечно, мог. Сам лучше всех знает, что на самом деле мог убить Чибираса, надо было лишь пониже опустить ствол винтовки. На вершок над головой Чибираса просвистела смерть. «Вот и кончилась бы сказка, что пуля его не берет», — подумал про себя, а вслух сказал:
— Радуюсь, что он меня не уложил… Ведь тоже мог.
— А как там с Жильвинасом? — спросил Шиповник.
— Глупо получилось, — вздохнул Стасис. — Я постучался, сказал кто, он спокойно впустил, а вошли мы — сверкнул фонариком прямо в глаза и сразу выстрелил, я даже моргнуть не успел… Пальнул в него, когда он в дверь выскакивал. Не мог промахнуться. Точно попал в гада, только жаль, на месте не ухлопал.
— Далеко не убежит, сдохнет под первым кустом, — каркнул Клевер под всеобщее молчание, словно все они договорились больше не упоминать всуе имя смерти.
— Пойдем все вместе, — Шиповник встал, и у Стасиса словно жернов с шеи свалился.
Теперь они шли медленнее. Холодный воздух ночи был сочный и густой — хоть ножом режь. Стасис пытался собрать разрозненные мысли, гнал от себя преследующее видение — широко разбросанные руки Жильвинаса и черную лужу на полу. Гнал прочь и картину со споткнувшимся в саду Костасом и со своим нескончаемым бегом через полосу залежной земли. Старался забыть слова, прокарканные недавно Клевером, унять все еще гудящее в ушах ржание лошадей… Успокаивал себя, пытался понять, почему они застали Жаренаса дома, почему никто не предупредил его, откуда и за каким чертом примчались Чибирас и его ребята, только чудом не перечеркнувшие усилий целых полгода, когда до цели остался, можно сказать, один шаг. Даже щека начала дергаться от мысли, что он мог лежать на этом освещенном пожаром лугу, разбросав руки, как Жильвинас, незрячими глазами уставившись в черное небо. Такое может случиться ежедневно, грозит из-за каждого дерева, и радоваться слишком рано еще. Жалко Агне. Будет теперь о нем думать как о последнем обманщике… И ничем не оправдаешься, все объяснения и слова — словно воды Версме, унесшие с собой то самое важное, чем она больше всего дорожила, — доверие. Агне свято верила, что только тоска по родной деревне гонит его из города, что даже по ночам он бредит лесами детства — пуща зовет, манит в зеленый, гудящий как орган дом, и единственная его мечта — вернуться в это пристанище. Почему он не сказал всю правду еще до отъезда?.. Боялся, что она испугается, не за себя, за его жизнь будет дрожать и ни за что на свете не согласится ехать в далекий и незнакомый лесной край, где человеческая жизнь висит на паутинке. Думал, скажет все, когда она привыкнет на новом месте, но каждый раз кто-то запирал рот. Берег, жалел ее спокойные сны и светлую улыбку, знойные, страстные ласки. Все на завтра откладывал, надеясь, что сама жизнь представит подходящий случай и все решится само собой, потому что в глубине души она думала так же, как и он, в этом он убеждался множество раз. А теперь «завтра» может и не быть. И останется он в глазах Агне низким изменником, предавшим не только доверие, но и свои убеждения, словно поменявшим шкуру. Иначе она и не может думать как только о предателе, поправшем их любовь, их не высказанные до конца мечты, потому что можно ли мечтать о ребенке, когда над головой висит смертельная опасность… Какой отец стал бы думать об этом, зная, что его дитя каждое мгновение, еще в чреве матери, может остаться сиротой? А она прямо-таки бредит сыном, все мечтает о мальчике в голубом костюмчике и синих ботиночках… Печально: естественны женские мечты, но даже им, наверно, не суждено сбыться. Хотя как знать… Если он рожден под счастливой звездой, может, и в дальнейшем судьба будет милостивой, как в эту ночь, как во все эти дни?.. Осталось немного ждать, самая трудная часть пути уже пройдена, надо лишь нащупать, кто и откуда натравливает друг на друга братьев-литовцев, где этот проклятый центр и кто там верховодит… Глубоко в душе он верил, что судьба не подложит ему свинью, потому что и впрямь было бы глупо и абсурдно, избежав тысячи смертей на фронте, получить пулю теперь, когда только-только начинается настоящая жизнь.
Они шли всю ночь, оставляя где-то в стороне деревни Бартяляй, Лабунава, сторонясь хуторов и домиков лесников, большаков и проселков, пробираясь по звериным тропам, часто даже их теряя, сокращая свой путь к большому болоту, к дальнему его краю. Наконец он разобрался, куда ведет отряд Шиповник, и не знал — радоваться или грустить. Хорошо, что ему доверяют, что принимают за своего и ведут в бункер, заменяющий им дом, но не превратится ли этот дом в тюрьму, отделяющую его от всего мира, привязывающую, словно собаку цепью к конуре, — против воли хозяина не вырвешься, не погуляешь. А вырваться надо будет. Надо…
Еще до зари остановились передохнуть. Стасис прислонился спиной к сосне, выпрямил отяжелевшие, сбитые ноги, закрыл глаза и окунулся в звенящую тишину. Только хриплое дыхание Шиповника не позволяло до конца забыться, утонуть в пуще, слиться с нею, переплестись корнями и никогда не просыпаться, никогда ничего не желать, раствориться в ее объятиях, капелькой дождя упав на так много видевшую и все впитавшую землю. Но Шиповник со свистом втягивал в хрипящие легкие воздух, тяжело сопел, словно старая, загнанная кляча.
— Жратвы, кажется, мало осталось, — сказал, отдышавшись.
— Есть кусок сала, мука, — откликнулся Крот и громко сглотнул слюну.
— Надо будет зверя какого подстеречь, — сказал Шиповник и добавил: — Теперь некоторое время никуда не сунешься — стрибаки не дадут людям покоя, леса будут прочесывать… Придется довольствоваться тем, что бог пошлет.
— Когда кишка кишку гложет, то и подыхающую ворону не дозовешься, — буркнул Крот и снова громко сглотнул слюну.
Стасис хотел сказать, что теперь как раз токуют глухари, что можно было бы каждую ночь подстреливать по птице и этого бы всем хватило, но промолчал, перенесся в далекое детство, когда отец водил его на болото охотиться на глухарей. Уходили еще с вечера, проделывали долгий путь и перед закатом оказывались на краю болота, где собирались на токовище глухари. Садились под куст можжевельника и ждали, вслушиваясь в каждый звук. На закате солнца большие черные птицы слетались со всех сторон, шумно хлопая крыльями, садились на верхушку недорослей-сосенок, ломая ветки. Они подкрадывались к птице, обдирающей молодые побеги сосен, на несколько десятков шагов, дожидались вечерней песни, хорошо присматривались к месту и осторожно отходили назад в лес, зная, что птица уже никуда не улетит, заночует на избранной сосенке. Разводили костерок у пня или коряги, и пламя грело их всю ночь. Какие это были сказочные, оставшиеся в памяти на всю жизнь ночи! На кучу выдерганного вереска отец стелил сермягу, они жевали принесенную с собой еду, глядя на пламя костра, пока сон не смежал веки… Потом он просыпался от прикосновения отцовских рук, шел вслед за ним, видя в полумраке только чернеющую спину, они застывали в болотной хляби, ожидая глухариной песни, выбирая самую близкую, отчетливую. Выждав момент, когда птица будто глохнет, отец прыгал на два-три шага и снова замирал, уперев в землю свою четырехметровую палку. Ружье отец никогда не брал. Опасался выдать себя звуком, навлечь беду. С этой длинной палкой подкрадывался к сосне, на которой пел свою песню черный отшельник. Еще до зари, еще в предрассветных сумерках бил палкой по изогнутой шее глухаря, и птица, ломая ветви, падала вниз, отец — на нее, наваливался всем телом, вдавливая в болото, пока прижатая птица переставала биться. На восходе они, счастливые и взволнованные, уходили домой с подарком для праздничного пасхального стола… Какими радостными бывали эти дни! А позже, когда отец стал хуже слышать, Стасис сам водил его к птице, взяв за руку, словно ребенка, и отпускал одного, когда тот отчетливо слышал глухариную песнь… Но уже не сопутствовала удача. Довольно часто они возвращались с пустыми руками, а потом старик и вовсе бросил эту охоту, и Стасис стал ходить с Винцасом, иногда и один… Теперь он хотел сказать, что как раз токуют глухари, что можно будет отогнать призрак голода, но промолчал: это показалось ему святотатством.