Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего я не знаю.
— Зато я знаю. Твой братец этой ночью усадьбу Жаренаса спалил, в пепел превратил колхозные хлева, всех лошадей живьем сжег… Гад, и в меня пулю пустил, но промазал… Скажешь, что и теперь ничего не знаешь?
— Честное слово, ничего не знаю.
— Подавись своим честным словом…
Хотел еще раз заверить, что ни он, ни Агне и впрямь ничего не знают и ни в чем не виноваты, но вдруг понял, что любые его слова и клятвы для Чибираса, видевшего собственными глазами то, о чем даже подумать страшно, ничего не значат. Взглянул на себя как бы со стороны, как бы глазами этого другого, и даже улыбнулся с досадой — таким жалким, бессильным и угодливым он должен был казаться Агне, не открывающей рта, не отвечающей на их оскорбительные слова. Она оказалась сильнее. И это трудно было признать. Когда пробивает тяжкий час испытаний, женщины оказываются сильнее, природа наградила их этой силой… Если правда, что бог создал Еву из ребра Адама, то в этом ребре наверняка и была вся его сила. Болтушки, трещотки, не умеющие держать язык за зубами, когда приходит беда, все выносят, кажется, не чувствуют ни боли, ни оскорблений, видно, крепки своей женской, набираемой с самого детства силой, которая капля за каплей наполняет все их существо, потому что женщина готовится к священному долгу — рожать. Мужчинам кажется, что роды неотделимы от муки. А ведь силой никто бы не заставил, если б женщина по доброй своей воле и сознательно не стремилась выполнить этот священный, идущий из поколения в поколение акт жизни. Мужчины все это воспринимают как само собой разумеющееся и никогда глубоко не задумываются, для них это такое же закономерное и ничем не удивляющее явление, как и смена времен года, дня и ночи. И одному богу известно, как сложилась бы судьба всего человечества, если бы женщина на свою святую обязанность смотрела мужскими глазами, взвешивала ее мужским умом… Даже смешно, когда подумаешь об этом…
— Не скажете, куда и с кем ушел, ваше дело. За такие вещи вас никто по головке не погладит, — сказал Чибирас, обрывая его мысли.
Хотел отрезать: зачем же допрашивают, если сами хорошо знают, чем сегодня ночью занимался Стасис. Но сдержался, решил больше не раскрывать рта, что будет — то будет. И вдруг от окна донеслось:
— Тссс…
В избе все замерли.
Он слышал только стук собственного сердца где-то у горла, словно туда были вставлены часы, отсчитывающие остановившееся время или остаток этого времени до роковой минуты. Но и за окнами жалась глухая тишина. Ненарушаемая, ко всем равнодушная тишина окутывала землю, и было странно, что в такую ночь не спят, крадутся один за другим по следу люди, более свирепые и жестокие, чем самый лютый зверь… А может, роковая минута пробила уже давно и успела утонуть в этой бескрайней и бездонной пропасти минувшего времени, которую не в силах охватить разум человека. Может, эта роковая минута вспыхнула там, в Маргакальнисе, когда Стасис стрелял в Чибираса? Так не бывает, чтобы одни стреляли, а другие стояли. Любая палка о двух концах. И так и этак — все равно плохо. Может, даже лучше лежать сраженному пулей, чем возвращаться в собственный дом. Неизвестно, что бы я выбрал на его месте, подумал он о брате, не ощущая ни жалости, ни волнения. Брат вдруг стал врагом. Может, не совсем вдруг, может, уже столько накопилось всего, что нужна была лишь последняя горькая капля в наполненном кубке, чтобы полилось через край, и эта капля сегодня ночью добавилась — и брат стал врагом. Никогда в их роду не было ни убийц, ни разбойников, никто никогда не сказал о Шалнах плохого слова и не обвинил в черных делах, испокон веков они ели честно заработанный хлеб, растили лес, обрабатывали здешнюю нещедрую землю… И вот появился один выродок, как проклятие, как страшное возмездие, неизвестно за чьи грехи свалившееся на их головы, отметив позором весь род Шалн. Разве посмел бы теперь Чибирас издеваться над Агне, разве посмел бы поднять руку, не будь этого выродка? И еще неизвестно, чем все кончится. Только дурак может надеяться, что все обойдется оскорблениями да пощечинами этой ночи. Теперь всего можно ждать, даже путешествия к белым медведям, и не по чьей-то, а по вине родного брата, чтоб его болото засосало… Отец, будь он жив, собственными бы руками такого сына… Точно, не простил бы, не помиловал, бог знает, что бы он сделал, не посмотрел бы, что родная кровь. И не только из-за принесенного горя, но и за то, что посмел поднять оружие на человека, покуситься на жизнь другого… Такому и не может быть иной кары, такому нужно отплатить той же монетой — поднял оружие, так сам и погибай от него. Старая истина, но не все сыны человеческие придерживаются ее — придумывают свои истины для оправдания своих преступлений…
— Чего там шипишь? — послышался голос Чибираса.
— Мне показалось… — также полушепотом донеслось от окна.
— Не раскисай, — это прошептал Чибирас, но больше ничего не сказал.
Снова все погрузились в тишину, будто в глубокий колодец. Только изредка шуршала чья-то одежда, скрипела обувь, когда кто-нибудь переставлял отекшую ногу, и беспрестанно громко стучало сердце. Слава богу, что парню только послышались шаги на дворе. Лучше, чтоб они никогда не раздались. Ни сегодня, ни завтра — никогда. Пролитая кровь взывает к крови. И если это неизбежно, если так и должно случиться, так уж лучше там, в Маргакальнисе, рассчитались бы кровь за кровь, а не здесь, на глазах у Агне. Вернувшись, он бы всем накинул петлю на шею. И тогда уж никому — ни богу, ни черту — не докажешь, что ничего не знал, что воистину ты ни при чем, на самую что ни есть настоящую правду все махнут рукой. Такое время, что даже на родного брата нельзя положиться. Так почему другие обязаны верить тебе, живущему в глухой пуще, где перекрещиваются все дороги. Такое уж время. Один неосмотрительный шаг или поступок может решить судьбу всех. Так и будет, если за окнами раздадутся шаги возвращающегося, если он переступит порог своей избы. Сам приговор всем подпишет и печать приложит… Но если не появится — тоже плохо. Хотя — тогда еще оставалась бы надежда. Небольшая, с маковую росинку, но была бы надежда. Пусть беснуется, пусть носится Чибирас, пусть на стену лезет, но не пойман — не вор. Докажи! Мало ли где брат шляется и чем занимается, я за него не в ответе, как и она не может отвечать за мужа. Хотя Чернорожему, этому дьяволу, ничего не докажешь, даже слушать не захочет…
А за окнами уже светает. Еще мерцают звезды, но свет их блекнет, густая синева заливает двор… Предрассветная пора. В такую пору в болотах начинают трубить журавли. Прострел цветет — самое токованье глухарей. Прождав всю зиму, наверно, так и не доведется услышать этих отшельников. Все полетит к черту. Не только глухари и тетерева, но и вся жизнь — как в топь.
— Светает, — сказал Чибирас и зевнул.
Заливающая двор синева посерела, гася и без того едва мерцающие звезды.
— Двое останетесь здесь, а мы поедем. Пускай им в волости языки развязывают. Лесничий, запрягай своего жеребца, а ты, бандитская подстилка, собирайся…
— Храбрый ты, Чибирас, с женщинами воевать, — не выдержал Винцас, сам не почувствовал, как сорвалось с языка.
— По оплеухе соскучился?
Он только пренебрежительно махнул рукой, как на недоумка, но ничего не ответил. Встал, пошел было к двери, но Чибирас остановил:
— Не лезь первым в пекло. Места хватит.
— Мне переодеться надо.
— Успеешь. Когда понадобится, проводим, — сказал Чибирас и что-то шепнул остающимся парням.
Когда все вышли на двор, Агне остановилась, вслушиваясь в клокочущий ток тетеревов, словно прощаясь с чем-то необычайно дорогим, чего больше никогда не доведется услышать. А может, Винцасу только так показалось, потому что и сам подумал, что уже никогда больше не вернется сюда, где прошла вся жизнь. Не прожил, а как-то нудно провлачил, словно гнетущую, немилую обязанность, жизнь.
* * *В лесу они собрались вместе, молча смотрели на пылающие хлева, на догорающую усадьбу Жаренаса, видели бегущих с ведрами людей, которые что-то кричали, словно ругаясь между собой. Потом цепочкой пошли за Шиповником. Шли, сторонясь дорог и тропинок, напрямик ломились через густо заросший подлесок, через овраги и холмы, через пустыри старых вырубок, в которых чернели старые пни. Шли быстро и долго, пока наконец Шиповник не остановился и не сказал:
— Покурим.
Они расселись на заиндевелый хрупкий мох, молча жадно затягивались дымом, а Стасис с тревогой ждал, что скажет Шиповник. Перед глазами все еще стоял освещенный фонариком Жаренаса Лауцюкас, успевший удивиться, вытаращить глаза, но так и не раскрывший рта, оседающий вниз, во весь рост вытягивающийся на полу… И эта черная как смола лужа крови, и раскинутые в стороны руки, и открытые глаза, словно он, измученный долгой дорогой, упал отдохнуть на луг. Из этих бескрайних лугов, с той стороны еще никто не вернулся — Пятрас Лауцюс тоже не вернется.