Автор Исландии - Халлгримур Хельгасон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я просто не вижу, чтоб левое правительство старалось улучшить условия жизни для простого народа…
В том, как он смотрел на официантку, как он произнес это «а-хм» и как он продолжил разговор, сквозило что-то такое – я почувствовал, что на самом деле ему безразличен простой народ. Он его презирает. Единственное, что ему интересно, – это цифры на бумажке.
Через долгое время я встретил левака, которого угораздило в почтенном возрасте впервые сесть на лошадь. Он был в полном восторге от этого своего уникального жизненного опыта и только и говорил, что каждый исландец должен иметь лошадь, что верховая езда – это наша военная подготовка и что всех надо бы обязать часть дня проводить в седле. «Людям это так полезно». Людям полезно быть, как я. Я написал об этом короткую статью, не называя его по имени. Он позвонил мне в бешенстве: «Не смей так говорить! Не смей!» Не смей думать иначе, чем я.
В конце концов меня вынудили исповедоваться. В конце концов я принудил самого себя все поведать. Двадцать четыре года спустя, после того как я посмотрел вслед Акселю Лоренсу, Лене Биллен и Нине Йонссон, исчезающими под по́лами сталинского пальто, я написал об этом черном майском дне короткую статейку. Этого больше нельзя было избегать. История только что огласила приговор: Сталин был официально признан преступником. Я попытался обелиться. Но грязь было не отмыть. Я попытался закрасить ее красивыми словами, но она все равно проступала. Меня никогда не ставили перед судом – но суд истории стащил меня вниз. Лучшая часть моего сознания настигла силы, действовавшие против него: сердце приговорило разум к трем месяцам исправительных работ – писанию книги. Маленькой книжки, которая сбросила с моих плеч гору. «Комната номер 247» увидела свет в 1962 году. Правда освобождает – а все же ложь была для меня более удобным убежищем. Кто в конце концов говорит правду – тем самым сознается, что до того лгал. Конечно, у меня была работа такая: рассказывать людям вранье про других людей. Но предстать в виде разоблаченного лжеца – такое лишило меня доверия – и чужого, и своего собственного. Когда мне стало ясно, что я тридцать лет служил дьяволу, мужество меня покинуло. Сталин стал тем, кто украл у меня искру божью. Мои произведения зафальшивели. Три десятка лет я был на линии огня, вел дискуссии, рулил мотоциклом времени – и вдруг у меня отобрали права. С этих пор все мои книги были как дохлые рыбы. И неважно, что мне удавалось придумывать им все более и более причудливые названия. Ах, но эта трудность… Мне потребовалось еще двадцать лет, чтоб заново ухватить время – и едва я успел его нагнать, как вскоре меня уже выгнали из бассейна жизни.
В каждом цветке дремлет совесть, чистая. И этот мир устроен для добрых дел. Семя лишь однажды падает в землю, и каждый лепесток придает цветку свой характер: он не лжет, чтоб возвыситься до розы. В юности я покалечился и носил шрам до тех пор, пока он не скрылся за морщинами и не перестал быть виден. Так вышло, что жил я в маленькой стране с маленькой историей, маленьким дерзанием и еще меньшим терпением и совсем крошечным чувством справедливости: мной в равной степени восхищались и до, и после всего этого, так что мне пришлось судить себя самому. Никто себе не судья в собственной провинности – но моя вина была направлена на меня самого, и судьей была моя совесть. Я сам себя судил. Так говорю я – и кланяюсь на зеленом склоне, склоняюсь перед полной долиной народу: теми 4,2 миллионами камней, которые слушали меня. У всего на свете есть душа.
Глава 37
Я некоторое время стоял на берегах озера Хель и разглядывал этот полный зал – пустую долину. Я ненадолго забежал сюда – может, для того, чтоб в самый последний раз увидеть хижину, но все-таки главным образом для того, чтоб снова поводить машину. Мне удалось хитростью на время выпросить во Фьёрде легковой автомобиль у одного из моих персонажей. Статный красный «Бьюик», который ездил прямо как по-писаному. Из озера высунул морду голец: он как будто собирался сказать что-то. Мне показалось, что это Фридтьоув. Он снова и снова пытался докричаться до меня сквозь воду: «прокля…» – но ему не удалось удержать слово на плаву. Я снял пиджак, закатал рукава и склонился, приготовился спасти его: вытащить на сушу.
Кажется, он уже вот-вот готов был утонуть.
Я схватил пустоту. Но из отчаянной злости критика всплыли три форели – три мертвые рыбы. Я выловил их из озера и положил на берегу. Они были разного размера. В самой мелкой из них едва насчитывалось два фунта. Фридтьоув, судя по всему, совсем исчез, и я решил больше не переживать из-за утопаю щей рыбы, подцепил форелей пальцами за жабры и поплелся с ними в машину.
Красный горбунок на удивление хорошо сочетался с этой нежилой фермой: он стоял там во дворе, словно чужеземный кит. Эти старые автомобили красивы, но если долго на них ездить, можно утомиться, ведь у них вместо лобового стекла какая-то амбразура.
В кочкарнике между хутором и озером я набрел на человека. Он лежал в траве, одетый в аккуратный костюм, и был довольно пожилым и слегка долговязым. Кто же это мог быть? Я остановился возле него и сказал: «Ау!» Один его локоть закрывал лицо. Я положил рыб между кочек и склонился над ним. Может, это Эферт? Неужели я забыл посадить его на трактор по окончании аукциона? Я потыкал его: вдруг он мертв.
– Ау! Ты спишь?
Нет. Он начал очухиваться. Я повторил:
– Ты спишь?
Он убрал руку от лица, и тут я увидел, что это Фридтьоув. Какого лысого! Что он здесь делает? Голец выбрался на сушу? Очков на нем не было, и он долго всматривался мне в лицо, прежде чем сказать:
– А?
Он был все тем же лобастиком и долговязиком, на вид бледным, как мертвец, и холодным, как лед, волосы – блистательно седые. Длинные пальцы – словно засохшие