Реализм Гоголя - Григорий Гуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Купцы дают не триста, а пятьсот, подносят эти пятьсот на серебряном подносе, – и Хлестаков берет и пятьсот и поднос («Ну, и подносик можно», – говорит он), а заодно Осип забирает и сахар, и кулек с вином, и даже знаменитую веревочку: и веревочка «в дороге пригодится». Получив взятку, уже явную и открытую, Хлестаков должен оплатить ее. Он и оплачивает: обещает помочь, прогнать Городничего, упечь его: «Непременно, непременно! Я постараюсь».
Тут к Хлестакову рвутся женщины, а их не пускает полиция. Хлестаков, со свойственной чиновному ревизору важностью, решительно «приказывает полиции: пропустить ее». И вот он – в полной красе и великолепии. Он допрашивает, – именно не спрашивает, а допрашивает, – жалобщиц, принимает их жалобы на Городничего; он обещает: «Хорошо, хорошо! Ступайте, ступайте. Я распоряжусь», – уже не «постараюсь», а просто «распоряжусь». Затем он приказывает прекратить прием просителей, уже собравшихся во множестве, и Осип, с готовностью принявший роль важного слуги важного барина, гонит в толчки людей, пришедших искать правды у чиновника («Пошел, пошел! чего лезешь?» – «упирается ему руками в брюхо и выпирается вместе с ним в прихожую…»). Наконец в последнем явлении четвертого действия Хлестаков, «немного подумав», опять хватает куш у Городничего и, прихватив в придачу «самый лучший персидский ковер, что по голубому полю», уезжает.
Уезжает он как ревизор и взяточник. Его сделали таким, и мы видели на протяжении всего четвертого действия, как общество, среда, уклад необходимо, неизбежно делают из среднего, ничем не замечательного человека негодяя, грабителя и участника системы угнетения страны. Хлестаков уезжает, выполнив, в сущности, все, что он и должен был выполнить в качестве ожидавшегося в городе ревизора. В самом деле, чем Хлестаков не ревизор? Разве он не сделал всего, что делает ревизор? Он напустил страху, навел грозы, он набрал взяток, он распекал и он миловал, он принимал просителей и он обещал, обещал посодействовать, устроить, навести порядок и т. п. Затем он уехал, и все осталось, конечно, по-старому. Ну, совсем так, как это и бывало с настоящими ревизорами.
В этом смысле Хлестаков и есть самый настоящий ревизор, или, вернее, становится, делается настоящим ревизором; заметим, что комедия Гоголя называется не «Ложный ревизор», или «Мнимый ревизор», или как-нибудь в том же духе, а просто «Ревизор», причем ревизор этот – Хлестаков. И Белинский определил сюжет, содержание комедии Гоголя как «ожидание и прием ревизора»,[136] именно ревизора, а не мнимого ревизора; потому опять, что Хлестаков – это и есть ревизор.
На все это можно, конечно, возразить, что даже если Хлестаков выполняет все функции настоящего ревизора, – все же он на самом-то деле не настоящий ревизор, и это подробнейше раскрыто в комедии Гоголя, начиная со второго действия, где мы видим Хлестакова, дрожащего перед Городничим, и до заключительной сцены пьесы, где появляется действительно настоящий ревизор.
Однако всмотримся – так ли это просто? Во-первых, на чем основана наивная вера в то, что тот, приехавший в конце пятого действия из Петербурга чиновник принесет правый суд и будет вести себя иначе, чем Хлестаков? А может быть, и он совсем так же, только искуснее, хитрее, опытнее, наберет взяток, пошумит – и только. Ведь Антон Антонович – не дитя, он тридцать лет служит, он «пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду; трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов!..» Он, видно, и выше людей обманывал. Даст бог, и этого, «настоящего» ревизора обманет и подденет на уду. Ведь не из другого он теста сделан, этот петербургский чиновник, чем другие чиновники и сановники.
Вот Хлестакова не только не обманул и не подкупил Городничий, но и сам остался в дураках, и именно потому, что Хлестаков – не обычный сановник. А обычного, то есть «настоящего»-то, Городничий может не так уж опасаться.
Во-вторых, – и это, пожалуй, важнее всего, и это связано с первым, – на вопрос ответим вопросом: а чем же все-таки отличается «ненастоящий» ревизор Хлестаков от «настоящего», если делают они одно и то же самое? Может быть, тем, что того, настоящего, назначил какой-нибудь сенатор Нос или министр Бакенбарда, а Хлестакова никто не назначил? Конечно, но Гоголь думает иначе: тот, «настоящий» ревизор, – может быть, столь же нелепая власть, как и назначивший его сенатор или министр.
На чем основано ревизорство Хлестакова? На ошибке людей – чиновников, дворян, купцов, принявших его за ревизора, признавших его ревизором. Но ведь точно то же и с тем, «настоящим» ревизором. Его ревизорство, его власть основаны на такой же точно нелепой ошибке людей, признавших его ревизором и властью. И та и другая ошибка основана на страхе. Хлестакова сделали ревизором, и он стал им и приобрел и важность и все, что надо ревизору, в том числе и взяточничество. Но ведь того, «настоящего», ревизора тоже по нелепой бессмыслице всего уклада жизни сделали ревизором и чиновником, ибо человек не рождается, по Гоголю, начальством; и тот, «настоящий», ревизор тоже стал им и тоже приобрел и важность и, вероятно, стал взяточником и всем, что полагается.
И то и другое – в равной мере нелепость, заблуждение людей, ослепление, которое должен обнаружить и разъяснить Гоголь. Ведь разница лишь в том, что Хлестакова сделали сановником в один день и на один день, а того, «настоящего», – делали, воспитывали, формировали, может быть, тридцать лет – и на всю жизнь. И еще бо́льшая разница в том, что ошибка, сделавшая Хлестакова ревизором, властью, – ошибка только маленького городка, а ошибка, сделавшая «настоящего» ревизора властью, – это ужасная ошибка всей страны, более того – видимо, всего человечества.
Или, может быть, Хлестаков «хуже» ревизора, прибывшего в конце пятого действия, тем, что его фамилия – Хлестаков, а не Трубецкой или не Растопчин, или тем, что его чин ничтожен, а у того, «настоящего», вероятно – чин статского, а может быть, и действительного советника, или тем, что Хлестаков – пустейший человек и глуп? Но дело в том, что различие в знатности фамилий – презренное для Гоголя различие; что чин – «не какая-нибудь вещь видимая, которую бы можно взять в руки: ведь через то, что камер-юнкер, не прибавится третий глаз на лбу»; что тот, действительный статский, скорее всего тоже глуп непроходимо, ибо, по Гоголю, «чем выше класс, тем глупее».
История Хлестакова раскрывает страшную и нелепую истину: все эти ревизоры, статские и действительные статские советники, чиновники и сановники – все они результат ослепления и ошибки. Хлестаков – не менее настоящая власть, чем настоящий ревизор. Эта мысль-образ, говорящая о том, что Хлестаков мало отличим от «настоящего» ревизора, конечно, и воспринималась (пусть не до конца осознанно, но сильно) как крамола. Именно поэтому было так спешно и, видимо, по воле самого Николая I написано, поставлено и присовокуплено к комедии Гоголя пошлое и грубо-реакционное продолжение ее – «Настоящий ревизор» Цицианова. Эта пьеска должна была официально подчеркнуть, что Хлестаков – не настоящий ревизор, провести между тем и другим грань, отсутствующую у Гоголя, и, конечно, показать, что чиновники, выведенные у Гоголя, вовсе не так плохи и что вое обстоит благополучно в Российской империи.
Между тем Гоголь-то не хочет признать ни разницы настоящих и ненастоящих чиновников, ни благополучия, как не хочет признать обоснованной власть современной ему бюрократической государственности Сквозников-Дмухановских, – и он обнаруживает в «Ревизоре» «выдуманность» ее, показывая, как, почему, кем делается эта власть и все ее проявления. И собирательным образом этой внутренне пустой, дутой, но несущей неисчислимый вред России власти является, конечно, не невинный пустопляс Хлестаков, а именно история Хлестакова, принятого за власть. Гоголь разоблачает власть и смеется над ней, показывает под страшным обличьем ее пустышку, нуль. Это и обозначил Белинский в своей терминологии 1840 года, говоря, что в основании «Ревизора» лежит идея «отрицания жизни», идея «призрачности», получившая под гоголевским «художническим резцом свою объективную действительность».
И здесь еще раз надо указать на стихийность гоголевского общественного мышления, на склонность Гоголя заодно с данными дурными формами государственности 1830-х годов отвергать и вообще государственность как организацию общественного бытия. Нельзя не видеть и того, что Гоголь мыслит – и осуждает – николаевскую государственность внеисторично, в понятиях метафизических, составляющих смесь просветительства с морализмом; для него политическое зло есть следствие ошибки, массового ослепления, и выражается оно в значительной мере в массовой безнравственности носителей власти и высших сословий вообще. По-видимому, во всех этих чертах политического сознания Гоголя, ограничивавших его прогрессивность, тянувших его прочь от революционного мировоззрения, сказалась все же глубоко таившаяся в Гоголе связь с мироощущением, именно мироощущением, а не только объективным бытием закрепощенного народа, – в меру опутанности сознания народа феодальными представлениями. Белинский 1840-х годов отразил революционные устремления крестьянства, сущность бытия народа, его исторического положения, его будущего. Гоголь не смог очистить содержание народной души от опутавших ее представлений, тянувших ее назад, и в религию, и в морализм, и в стихийность, плохо терпящую организацию, и в некоторые феодальные иллюзии. Это позволило ему потом самому скатиться в феодально окрашенную реакцию.