Цирк 'Гладиатор' - Борис Александрович Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда сын стал возражать, старик схватил с косяка вожжи, начал бить его молча по чему попало.
— Собирайся.
Татауров закрывал ладонями лицо, тихо охал, если ремень угадывал по нарыву. Отец бил его долго, жестоко, а наутро запряг лошадку, перекрестился, сказал: «С богом» — и повёз своего блудного сына.
Опасаясь гнева отца, Иван не спрашивал, куда они едут, и только когда увидел реку, а за ней белокаменный вятский кремль, обрадовался: «Дуся будет под боком… Она для меня что хошь сделает», — подумал он самодовольно.
На пароме они переплыли через реку, поднялись в гору по Раздерихинскому спуску и по Владимирской покатили за город — к Филейскому монастырю..
Привязав лошадь к сосне, старик перекрестился на икону, висевшую над каменным крепостным входом, провёл рукой по лысине и бодро вошёл в обитель.
Иван лежал на телеге, с тоской смотрел на галочью стаю, спугнутую звоном колоколов, на крутой склон, поросший розовым иван–чаем, грыз соломинку, потихоньку стонал от боли. У входа шла бойкая торговля иконами и крестиками, толпились странники… Вернулся отец, сказал, что внёс игумену вклад, поцеловался с сыном трижды и уехал.
На первую ночь Татаурова поселили вместе со странниками. Ему не спалось, болели нарывы, по которым его отхлестал вожжами отец, кусались клопы, пахло онучами, кишечным газом…
На рассвете его разбудил монах, равнодушно глядя на него, сообщил:
— Пойдёшь землю рыть — отец игумен назначил тебе послушание.
По двору проходили монахи в рясах; один из братьев, метлой сметавший в кучу конский навоз, зло обругал Татаурова:
— Куда прёшь, дубина стоеросовая?
Работа оказалась тяжёлой — надо было выбрать землю под фундамент какой–то постройки; тень от каменной стены быстро убывала, земля, выброшенная на поверхность, высыхала под лучами солнца, сыпалась в яму… Пот застилал глаза; Татауров поправлял свои повязки, но от напряжения мышц они сползали, обрывая присохшие коросты, сочилась кровь…
Так прошло несколько дней, а игумен всё не вызывал его, словно забыл о татауровском обете… По сигналу Иван шёл в трапезную, глотал безвкусную пищу; кормили плохо, и он всё время чувствовал себя голодным. Выкопал одну яму — дали другую… Звонили ко всенощной, он устало брёл в мрачную церковь; не было сил молиться — стоял, равнодушно глядя на колеблющиеся огоньки восковых свечей, воткнутых перед мрачными ликами святых…
От огромного нарыва на скуле заплыл глаз, болели потрескавшиеся мозоли, спад плохо, вскакивал во сне… Не хотелось ни о чём думать…
Но однажды к нему подошёл келарь, поклонившись, пригласил к игумену.
Татауров вошёл в его келью, скромно стал у порога. Игумен обратил к нему своё лицо, смерял с ног до головы взглядом, вздохнул.
— Слух есть, что ты первым силачом был? — полувопросительно сказал он. Попросил рассказать о мирской жизни. Внимательно всё выслушал. Потом сказал:
— Будешь в гостинице прислуживать… Странники богатые когда приезжают… Будь услужлив, не груби, побори свою гордыню… Заслужишь прощение бога… Помни: он милосерд… Иди…
Татауров благодарно склонился, пятясь, вышел за дверь. Келарь дёрнул его за рясу, шепнул укоризненно:
— Поцеловать руку надо было, тетеря… Не жизнь, а малина будет у тебя.
Гостиница стояла на пригорке, против каменной стены. Под балконом её чернел небольшой пруд с жалкими кувшинками по–под берегом.
В номерах проживали приезжие богатеи — большей частью старики и старухи; некоторые жили месяцами… Татауров таскал им двухведёрные самовары, взбивал перины, подметал пол, выполнял — кто что прикажет… В угловом номере — окнами на юг — поселился яранский купец. Говорили, он приехал вымаливать у бога прощение за то, что погубил свою дочь. Бог его, видимо, охотно простил, иначе он не распивал бы по целым дням портвейны. Узнав, что Татауров — чемпион мира, купец заставлял его рассказывать о своих похождениях. Бывший борец, желая заслужить лишний стаканчик, загибал ему такие байки, от которых у самого захватывало дух… Купец недоверчиво качал головой, удивлялся, стучал в стенку — звал соседа.
Вскоре большинство богатых богомольцев с любопытством посматривали на внушительную фигуру послушника. А в один из тоскливых вечеров, когда на улице сыпал тёплый «грибной» дождик, Татаурова кликнула к себе молодая вдова, поселившаяся здесь ещё до его появления. Стыдливо кутаясь в пышный пуховый платок, глядя на коридорного синими нарисованными глазами, она спросила его: правда ли всё то, что о нём говорят? Обрадованный Татауров показал ей свой не раз сослуживший ему альбом и начал врать хлеще, чем яранскому купцу.
Она всплёскивала руками, спрашивала удивлённо про Чемберса Ципса:
— Чёрный? Весь чёрный? И телеса?.. О господи, каких только уродов нет на свете…
Татауров показывал карточку негра, склонялся над вдовушкой, старался заглянуть за ворот. Ленивая полнота её до того была соблазнительна, что он еле сдерживал себя.
— И княгини путаются с этакими уродами? Ой, срам какой!.. Вот бесстыжие!..
Татауров кивал головой, расписывал, какими духами душатся княгини.
— И у тебя была княгиня?.. И тебе не стыдно?.. Ишь, кобель, прости господи, жениться тебе надо… Разве можно так–то?.. Грех это…
Она отплёвывалась, потом крестилась. Но больно уж ей хотелось узнать, чем княгини слаще простых смертных баб, и она снова начинала его выспрашивать…
Татауров наглел с каждым днём, говорил, что все княгини не стоят её мизинчика. В самом деле, разве можно сравнить? У Любови Кузьминичны во какие груди, а у них — что? — доска; не женщины, а воблы, о рёбра поцарапаться можно… Она плевалась, вздыхала, но когда послушник щекотал усами её ямочку на шее под тяжёлыми косами, уложенными венком, сладко замирала…
Через неделю, лёжа на перине рядом с разметавшейся во сне вдовушкой, Татауров думал самодовольно, что, вероятно, нет на свете бабы, которая бы устояла перед ним… Он с гордостью рассматривал свои бицепсы, украшенные мутно–голубой татуировкой, с радостью убеждался, что нарывы исчезают одни за другим… Услыхал, значит, бог его молитвы, отпустил наконец — то грехи…
Хорошая снова пошла жизнь у него. Но вдруг в монастыре тревожно заговорили о том, что Россия вступила в войну с германцем… Зазвонили зловеще колокола, забеспокоились монахи, стали разъезжаться знатные богомольцы.
Под мрачными сводами церкви звучали страшные слова. Татауров истово крестился вместе со всеми, до боли под ложечкой жалея о том, что долго ещё надо ждать, когда его постригут в монахи… Боже мой. боже мой — послушников берут в армию…
А проповедник, гневно глядя на свою паству, брызгая слюной, выкрикивал:
— …И станет земля железом под вашими ногами! Иссохнет грудь ея, и сосцы матери твоей дадут горький яд вместо молока! А небо сделается медью над вашими головами!