Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колчак никогда, ни в тяжкие дни в Ледовитом океане, ни в трудные часы Порт-Артура, когда сам от болезни едва на ногах, не применял к себе никаких послаблений, не прощал себе ни малейшего шатка духа.
Но – и другим тоже.
И – Гучкову теперь. Он не смел так опускаться.
И – чего теперь ждать для Босфора от Алексеева? Или, вот, дозволяется доложить о проекте завтра на заседании правительства. Так если Гучков оброхлился – что там с остальными?
Самый яркий шаг России в эту войну упускали бездарно – сперва при царе, потом в революцию. Все они, все они были не в темпе века – дремали в духе Девятнадцатого.
Прощай, Великая Россия!
(А то: и правда не выдержит Черноморский? Рухнет вослед за Балтийским?…)
Как побитый, перемолотый брёл Колчак в своё „Бель-Вю” по Невскому, раскраснённому флагами вчерашней тут всеобщей манифестации. (А как прошло в Севастополе?)
И вот ведь что получалось: адмиралу флота приходилось ехать на приём не к министрам – а к социалистам, просить поддержки у бывших гнаных революционеров, вот времена! Но необычность времени ведёт и к необычности ходов. Говорят, Плеханов, самый знаменитый изо всех русских социалистов и вместе с тем разумный русский патриот, необычное сочетание! Он в Петрограде. Поехать к нему. И просить прислать в Севастополь нескольких сильных уговорчивых агитаторов – чтобы пересилить этих тёмных пришлых типов. А у Керенского, завтра на правительстве, попросить таких же несколько эсеров. Введём их в центральный военный комитет, справимся и без Временного правительства.
Пошёл до Караванной, в гостиницу. Опять пропадали вечерние часы и ночь – и не поехать в Ревель.
Или – поехать?… Наплевать на неудобно, на слухи?… Но завтра среди дня соберётся правительство, не успеть?
С чем считаться? Не посчитался, что сам женат, и сын шести лет. (А женился на Софье Фёдоровне – много оглядывался? Куда-то всё страшно спешил. Был женихом перед первой экспедицией с Толлем, не успел. И женился наскоро перед Порт-Артуром и через несколько дней уехал туда. Как во сне. И вернулся – только из плена, больным.)
Не посчитался, что и Аня – замужем, и её сыну год. Не посчитался, что она на двадцать лет моложе. Не озирался, как это выглядит. Когда впивается страсть (не только к женщине – к Южному, к Северному полюсу, к Константинополю) и отливается в стрелу решения – уже не знаешь границ возможного, а всё – чтобы выполнить!
Аня Сафонова, дочь знаменитого пианиста и дирижёра, молода, хороша, весела, была хохотливый центр их морского кружка, эссенского, когда они собирались на суше, – а на суше моряки и собираются веселиться. (В штабе же Эссена вместе с Колчаком служил и муж её, Тимирёв, её троюродный брат.) Летом 15-го жили на смежных дачах на острове под Гельсингфорсом. (Когда подходил к Гельсингфорсу и знал, что увидит её, – он казался лучшим городом в мире…) За ней – все офицеры ухаживали, и тогда ещё поведение Колчака не давало повода думать, что он захвачен глубже. Но всегда не могли наговориться, сидя рядом. „Будет ли ещё так хорошо, как сегодня? Хотя бы не расходиться.” А один раз вечером – Гельсингфорс затемнялся, освещался синими лампочками – встретились в дождь на улице, постояли две минуты, разошлись, – но что-то особенное произошло, почувствовал он, хотя не знал что. (Она потом: „вдруг подумала: а вот с этим – я бы ничего не боялась; и какие же глупости в голову придут”.) А вот – она уже выговаривала ему, что он однажды ухаживал за другой. А вот на вечере в собрании, все дамы были в русских костюмах, он попросил её сняться, подарить ему карточку – и повесил у себя в каюте (она знала), и только её одну – ни жены, и ни единого адмирала.
А в прошлом июле назначение на Черноморский флот застало его в Ревеле – и были сроки малы и сдача минной дивизии, не мог и переехать через залив, – так внезапно приехала в Ревель она (узнала)! И три вечера – с вечера до утра – они встречались. В парке Катриненталя, при летнем морском собрании, гуляли по аллеям, сидели за столом, и никак не могли наговориться. В первый вечер он просил разрешения писать ей. Она разрешила. Он уезжал на юг совсем, война, казалось – уже не встретятся. И во второй вечер она сама первая сказала, что любит его. Он ответил, изменясь: „Я не сказал вам, что люблю вас.” – Она: „Но это я говорю. Я – всегда хочу вас видеть. Я всегда о вас думаю. И вот выходит, что я вас – люблю.” И он: „А я вас – больше чем люблю.” И – снова по каштановым аллеям Катриненталя, под руку. И снова возвращаясь к залу собрания, где люди. (Её муж – в плаваньи, а Софья Фёдоровна в Гельсингфорсе.) И – горько. И – сладко. И – ничего больше.
И в первые же дни из Севастополя послал нарочным матроса-великана с тонким письмом к Софье Фёдоровне, с толстым пакетом к Ане. (А все сидели на ступеньках одной террасы и получили рядом.) Таких писем он никогда не писал, неделю подряд – и в Ставке у Государя, и в поезде, и в море, когда сразу же погнался за „Бреслау”. Писал ей и о задачах своих, и что нашёл во флоте, и как мечтает её увидеть. И потом – почтовые письма обеим, и оказией через морской штаб, и всегда – одно тонкое и одно толстое. И отвечала Аня, что живёт от письма до письма, как во сне, и не думая ни о чём больше.
Осенью Софья Фёдоровна с сыном Ростиславом переехала в Севастополь. А мужа Анны Васильевны перевели в Ревель, – и теперь они там.
Ко дню именин её в феврале он заказал ей в Ревеле по телеграфу корзину ландышей.
И сама Аня – как эти ландыши. Эта нежная её воздушность, её колокольчатый смех – вытягивали нити из сердца.
И – страх, и – страсть: разломать сразу две семьи. Двух сыновей лишить отцов (ибо каждый должен остаться при матери). Лишиться Славушки, а принять её сына.
И – не казалось невозможным!
И – даже на волнах революции.
И для этого – броситься в Ревель сейчас!
Но – его ждал Черноморский флот. На шатком перевесе. Где день без командующего может стать катастрофой. А завтра утром приедет Алексеев. Ещё один бой за Константинополь.
А может быть, увидев этих эфемерных министров, соединённых в заседании, – можно убедить их соединённо?
Босфорская стрела, уже отлитая, торчала из груди.
ДОКУМЕНТЫ – 14
19 апреля
ПОСОЛ В БЕРНЕ РОМБЕРГ – В ГЕРМАНСКОЕ М.И.Д.
250 русских эмигрантов просят понизить стоимость билета, назначить умеренную общую сумму за весь специальный поезд.
19 апреля
М.И.Д. – ПОСЛУ РОМБЕРГУ
Просьба установить, какую долю издержек должно будет понести министерство иностранных дел.
42
Да в руки бы не брал Воротынцев этих газет, если бы не теперь, когда они стали наиболее мерзкими, – в них-то и содержались все главные гнусные новости, без которых не шагнёшь. Сегодня не разбираться в политике стало – как брести бы боевым полем, не зная свойств огневого оружия. И на этом незнакомом поле надо было освоиться и действовать.
Одна левая газета хлёстко назвала офицеров – „политическими младенцами”.
И ведь – верно.
Хотя воистину политические младенцы – это правительственные ораторы да петроградские журналисты: как же они рассчитывают, что „от революции воспылает боевой дух”? Сами же разваливают страну – и сами же безумно толкают Армию воевать и дальше.
Вчера опубликовано создание „полковых судов”, теперь это они будут решать, наказывать или не наказывать за то, что ушёл с поста, потерял оружие, не выполнил приказа. А вон, уже один полк публиковал, чтобы дезертиры, поступившие на службу в другие части, хотя бы сообщили в свой полк!…
Да – оставалось ли само время? – спасти Армию.
Съездить в Минск к Гурко – пока не сложилась командировка, не вышло. Да у него там, вот, неделю бушевал несуразный фронтовой съезд депутатов, и, судя по газетам, Гурко не раз был занят им.
Ещё от ужасного первомартовского дня в Москве появилось у Воротынцева впечатление, что русское офицерство – вдруг переменилось от одного обруба: как будто мигом утеряли и блеск, и ту буйную лихость, отчаянную самоотверженность, и самые лихие офицеры внезапно превратились в мокрых куриц. Это – и на себе, и на многих, и оно подтверждалось дальше.
Больше всего подкосила офицеров внезапная и не ожидавшаяся ими вражда от солдат. Те прежние безответные и на всё готовные солдаты – как же они переменились! Эта даже непримиримость, эта даже ненависть к офицерам, которой никогда не знали раньше, – казалась чудовищной: откуда?! Мы воюем третий год рядом, нас уравнивает смерть, – так откуда же? Поздним сознанием осеняло: они видят в нас, и не первый век, – бар! и этого одного уже не могут нам простить никогда. Баре в военной форме – и ещё загоняют продолжать войну. И в офицерских головах, как модно сейчас, неспуста встают исторические картины: как шли по Франции ревущие народные толпы и несли на пиках головы дворян… Как с моста бросали в Рону аристократов… (А – какие тут баре? Дворянство уже десятилетиями отклонялось от военной службы, кроме гвардии, – не столько-то дворян в офицерстве. В Верховном Главнокомандовании, на фронтах, на армиях – почти одни разночинцы, и – ни одной знаменитой дворянской фамилии. Но – не прощалось за прежнее теперь ничто никому.)