Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И – добродушно шутил о присутствующих французском и английском социалистах, – и взявшись с ними за руки стояли перед ливнем пролетарско-солдатских рукоплесканий.
Он произносил речь со всем возможным тактом, чтоб не обострять возможных тут разногласий. Но и не миновал свою новейшую веру, по которой так ожесточённо уже пришлось поспорить:
– Меня называют социал-патриотом. А что это значит? Человек, который имеет не только определённые социалистические идеалы, но и любит свою страну. Да, я люблю свою страну и никогда не считал нужным скрывать это.
Ничуть не аплодировали. В зале наступило молчание и шёпот, шёпот.
– Я уверен, никто из вас не встанет, чтобы сказать: это чувство должно быть вырвано из твоего сердца. Нет, товарищи, этого чувства любви к многострадальной России вы из моего сердца не вырвете! По своему происхождению, товарищи, я мог бы принадлежать к числу угнетателей, к ликующим, болтающим, обагряющим руки в крови, но я перешёл в лагерь угнетённых, потому что любил эту страдающую русскую массу.
И всё остриё сегодняшнего разногласия:
– Было время, когда защищать Россию значило защищать царя. Это было ошибочно по той причине, что царь не хотел защищать Россию, портил национальную защиту. Но тем более теперь, когда мы сделали революцию, нам надо всемерно бороться против врага внешнего, против Гогенцоллернов…
А вернулся домой – это недоверчивое молчание проработалось в нём, показалось – чего-то он не договорил. И ещё на другой день, уже простуженный, поехал сказать несколько слов перед закрытием Совещания: на Западе тревожатся, не внесёт ли революционная Россия большего беспорядка в управление страной. Нет, русская демократия – политически зрелая.
И – окончательно заболел. Сказался резкий переход от благословенного климата Италии к ужасному петербургскому. И уже из постели руководил своим „Единством” и наблюдал за разрушительными усилиями приехавшего Ленина. Плеханов со своей группой и газетой оказался теперь далеко не левым, а как бы в центре – в самом благоразумном центре. Из номера в номер и развивали (когда были силы – писал статьи сам, но чувствовал, что и перо его слабеет, нет былой хватки): о войне – что она вызвана австро-германской буржуазией, их победа привела бы к восстановлению у нас монархии, германский народ не восстал – и нам необходимо покончить с прусским милитаризмом, эта война и раньше была делом народов, а после революции тем настоятельнее, мы защищаем свой насущный интерес; и о сути революции – состояние общества исключает переход к социалистической революции, время раскола придёт, но оно ещё не наступило, революция дружно сделана единением всех слоев, она сейчас носит буржуазный характер, и было бы безумием для рабочего класса захватывать власть, это возможно станет тогда, когда он поведёт за собой большинство страны, а сейчас социалистам разумнее всего самим войти во Временное правительство.
Он думал так, и даже ещё прямее ответил на вопрос, возможно ли его личное участие во Временном правительстве: никакого предложения я не получал, но принципиально не вижу возражений, по пути, во Франции, говорил с Гедом – он тоже не видит.
И это было повсюду напечатано, намерение Плеханова ясно. И шли дни, простуда его не могла быть помехой в переговорах – но никто не приходил с предложением.
Странно.
А каждая фраза „Единства” была острой конфронтацией с Лениным, с его анархическим бредом по развалу России. Его призывы к братанию с немцами могут с корнем вырвать молодое нежное дерево нашей политической свободы. И тут другое странно: хотя никто из социалистов не разделял взглядов Ленина, но кроме „Единства” никто и не спорил с ним на полное разоблачение – все смалчивали, уклонялись или выражались как-то особенно мягко и неопределённо. А „Правда” с несравненным ленинским нахальством перешла сама в наступление: выкопали плехановскую фразу на цюрихском конгрессе Интернационала: „если бы немецкие войска перешли нашу границу, то они пришли бы как освободители”, – и теперь уже Плеханову приходилось оправдываться, что – нет, он не за немцев, что та давняя фраза была сказана в защиту таких немцев, как Бебель и Либкнехт, от французских шовинистов, там понималась германская социал-демократическая армия, которая уже бы свергла Гогенцоллернов… Или (Георгию Валентиновичу не сразу и показали) „Правда” к приезду Плеханова напечатала развязный гнусный стишок с намёком чуть не на полицейские симпатии:
Ты наш великий пропагатор,
Ты социал наш демократор.
Привет от преданных друзей.
Гамзей Гамзеевич Гамзей.
(Потом Каменев публично соврал, что редакция сожалеет, стихи появились „по недосмотру”.)
Разумеется, не призывал Плеханов бороться с Лениным иначе чем словом. Сторонников старого строя – этих следовало бы высылать на север. Против слухов о погромной агитации в Бессарабии и Киевской губернии они вдвоём с Чхеидзе напечатали воззвание – положить конец гнусной попытке деятелей чёрной сотни! С потенциальными громилами надо поступать по всей строгости закона. Анархическому же сектантству ленинцев надо противопоставить начала научного социализма. Но всё же – противопоставить. А это – никем не делалось. Чернов близоруко упражнялся в снисходительной иронии к „буржуазным страхам” от Ленина.
Только через две недели по приезде к Плеханову явился представитель правительства – министр Некрасов. Но приглашать отнюдь не в правительство, далеко от этого: возглавить комиссию по улучшению материального положения железнодорожных служащих!…
Первые минуты было нестерпимо обидно, такое впечатление, что над ним смеются. Но взял себя в руки и смирился: всё же это есть конкретная забота о положении пролетариата, и даже научный вождь не должен этим пренебрегать, это как бы малая частица того министерства труда, в которое прочила его молва. Смирился – и согласился. И съездил на конференцию железнодорожников, выступил там.
Согласился, потому что решил перенести свою деятельность в Совет рабочих депутатов, вступить в Исполнительный Комитет. Дал знать об этом. Оттуда пожелали формального заявления от группы „Единство”, вместе с Дейчем. Подали такое.
Но – чудовищно! Исполнительный Комитет был – дети его, две трети учились по его книгам. И он один мог принести им давний социалистический опыт. Он один мог объяснить им настроения сегодняшних западных социалистов. И вот, голосованием 23 против 22 отказали „Единству”, и только 27 голосов набралось: пригласить Плеханова лично, но только с совещательным голосом.
Кто б ему сорок лет назад предсказал такое?…
Интриги большевиков? Нет, шире: они не могли ему простить откровенно высказанного „социал-патриота”. А кто они сами? От кого они входили? От каких-то мифических групп, а то просто сами от себя – Суханов, Стеклов, Кротовский, Лурье, да три десятка таких, от кого? Теснятся у кормила…
Так надо было 40 лет провести в изгнании, чтобы теперь мальчишки отталкивали его? Столько лет томиться в эмиграции, чтоб не иметь сил никак повести события на родине?
В этот раз – не смирился. Обиделся. Отказался.
Нет сил… Не доберёг. Перетратил их когда-то может быть и по ложным направлениям? и в ненужных дискуссиях?
Впрочем, и здоровье сильно сдало. Врачи советуют переселяться в Царское Село. И придётся.
А сегодня был – великий праздник, впервые в России открытое Первое мая. Звали Георгия Валентиновича выступить на нескольких митингах – в Мариинском театре, в цирке Чинизелли. А ехать – не мог. Отказали силы у самого порога будущего. На митинг „Единства” поехала Роза, прочесть его обращение. А ещё он написал письмо обещающей молодёжи, артели социалистического студенчества: „Для международного пролетариата очень важно, чтобы к нему примкнуло как можно больше людей высшего образования. Социалистическая революция предполагает долгую просветительскую работу, об этом забывают у нас теперь – и зовут сразу к захвату политической власти…”
Поймут ли? Вникнут ли?
На улице шёл праздник – Георгий Валентинович лежал в постели на спине, смотрел в потолок. Ведь он – был участник того парижского социалистического съезда в 1889, когда и установили праздник 1 мая. А вот, когда первый раз на родине открыто… Ну да это нездоровье – наверное же не надолго.
Порой доносились через форточку оркестры, революционное пение. Этот День – возвышает тружеников над прозой житейской суеты.
Заходили друзья – взволнованные, очарованные, рассказывали. Марсово поле – как людской океан. Тысячи красных знамён, дюжина оркестров там и сям, кто марсельезу, кто оперную музыку. В разрядку расставлены грузовики под красной тканью, и с них митинги. Перемежаются в ораторах – солдатская шинель, рабочий пиджак, крестьянский тулуп, еврейский длинный сюртук, ряса. Говорят, говорят без конца, с крупными жестами. Слушают напряжённо, наивно, не перебивая. Много речей о разделе земли. Но есть и знамёна: „долой войну”.