Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поймут ли? Вникнут ли?
На улице шёл праздник – Георгий Валентинович лежал в постели на спине, смотрел в потолок. Ведь он – был участник того парижского социалистического съезда в 1889, когда и установили праздник 1 мая. А вот, когда первый раз на родине открыто… Ну да это нездоровье – наверное же не надолго.
Порой доносились через форточку оркестры, революционное пение. Этот День – возвышает тружеников над прозой житейской суеты.
Заходили друзья – взволнованные, очарованные, рассказывали. Марсово поле – как людской океан. Тысячи красных знамён, дюжина оркестров там и сям, кто марсельезу, кто оперную музыку. В разрядку расставлены грузовики под красной тканью, и с них митинги. Перемежаются в ораторах – солдатская шинель, рабочий пиджак, крестьянский тулуп, еврейский длинный сюртук, ряса. Говорят, говорят без конца, с крупными жестами. Слушают напряжённо, наивно, не перебивая. Много речей о разделе земли. Но есть и знамёна: „долой войну”.
– Говорят: на Пороховых Ленин призывал захватывать заводы и фабрики, готовиться к диктатуре пролетариата…
– Ах, сумасшедший! Да кто ж его уймёт?
– А у Казанского собора?
– Член Совета Бройдо энергично нападал на правительство: „Если бы мы захотели, то через два часа свергли бы это правительство и взяли власть в свои руки!” – „А вы не боитесь, что ещё через два часа и вас свергнут?” – „Нет, мы – народ, нас свергнуть нельзя!”
У Казанского собора!
И как же через эту сумятицу умов донести: и отечество в опасности, и социализм в опасности. Товарищи! если мы действительно стремимся к свободе – то какие между нами могут быть разногласия?…
*****НЕ НАД МЕРОЮ ПЛАЧУТ – НАД ПРИГОРШНЕЙ
*****ДЕВЯТНАДЦАТОЕ – ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ АПРЕЛЯ
41
Севастопольское чудо! – так уже называли в Петрограде первые успешные революционные недели Колчака. (Более успешные – мартовские, в апреле уже появились тени.) Повсюду в России пошёл развал – а Севастополя как бы не касался!
Это началось с того объединённого откровенного офицерско-матросского собрания, которое толчком изобрёл Колчак, и той ликующе-дружественной мартовской ночи, когда встречали опоздавшего думского делегата Тулякова, а он по приезде держался очень просто и искренне нёс социалистическую галиматью, тут же возник первый революционный комитет во главе с бойким вольноопределяющимся Зороховичем из крепостной дружины (потом оказалось – сыном симферопольского коммерсанта, он весьма успешно проявился и в первой севастопольской делегации в столицу). И Колчак, не без совета подполковника Верховского, понял, что надо действовать быстрей всяких возможных захватчиков снизу: самому же первому создать матросские комитеты на судах, солдатские в командах (две трети от команд, треть от офицеров), – а из них через день состроился и центральный военный исполнительный комитет, в полном доверии к Колчаку, – и одним из первых решений было: запретить всякую торговлю вином в Севастополе и преследовать скрытую. Вместе с Верховским выработали новые демократические правила судовой жизни, и Колчак приказом придал им силу закона. А гвоздь был: что любые решения комитетов должны утверждаться и центральным комитетом и Колчаком, а без этого недействительны. И севастопольский Совет принял такой порядок!
Так весь переворот завершился в 3-4 дня, боеспособность флота и крепости не была нарушена ни на час, корабли тут же стали выходить в море и держать блокаду анатолийских берегов, как если б революции не было. И севастопольский военный комитет поспешил сам заявить, что Россия может спокойно смотреть на свой южный фланг.
Не меньше умения, чем к матросам, надо было спешить проявить и к офицерам: преодолеть их кастовость, косность. Требовал от них как можно больше идти в матросскую толщу, не чуждаться – и разносил офицеров крепости, что у них не хватает нервов всё время „пребывать с хамами”. И вот – вражды между офицерами и матросами не легло, и по всему Севастополю взаимная честь отдавалась даже с изысканной тщательностью, и с предупредительностью к офицерам. Вот в вагоне трамвая солдат закурил и умышленно-нагло пустил дым в лицо отставному генералу, – матрос остановил трамвай звонком кондуктора: „Как смеешь, негодяй, перед заслуженным человеком? Вон из вагона!” Несколько солдат в вагоне запротестовали, но матрос махнул в окно морскому патрулю – и солдату пришлось поспешно убегать.
На улицах города – образцовый порядок, при патрулях. И ни единый красный флаг не был поднят в Севастополе, только перевернули национальные, так что красная полоса стала верхней.
Но всего удивительнее проявились севастопольские рабочие – ещё сознательней команд. Они заявили, что будут поддерживать Колчака и отказываются от 8-часового дня, а будут работать, сколько понадобится для флота. Их отдельный совет не слился с флотским, отношения с адмиралом были наилучшие, а когда в апреле среди матросов повеяло первым заразным ветерком „ликвидировать войну”- из рабочего Совета приходили в команды стыдить и успокаивать.
И как же сложилось всё это чудо? Колчак верно знал, что главной тягой было его личное обаяние во флоте, он был – как флотское знамя или хоругвь. Матросы чувствовали в нём своего прямого вождя и защитника, минуя даже всех офицеров, – и этого не возместишь никакими комитетами и комиссиями. Каждый шаг, движение и фразу перед матросами Колчак производил с уверенностью – и всегда выигрывал. Его и любили – и продолжали бояться. Сказалась и дальность флота от столицы, изолированность от центров бунта, и что Черноморский флот круглогодично бывал в боевом напряжении.
В ответ на немецкие радио и прокламации с аэроплана – Колчак обратился в середине марта к флоту и севастопольцам: „Агенты неприятеля работают изо всех сил, чтобы расстроить удивительный порядок и спокойствие у нас. Отнеситесь со спокойным презрением к этой работе врага.” И пока столичный Совет торговался об отмене присяги Временному правительству, Колчак построил на Куликовом поле под городом все флотские команды и гарнизон – и с чистой совестью читал присягу вслух сам, а десятки тысяч уже повторяли.
Адмирал и думал так: восстановление прежней династии, конечно, уже невозможно, и трудно представить, чтобы стали выбирать новую, как в Смутное время. Колчак служил не той или иной форме правления, но – родине своей.
Все комитеты были настроены патриотически. Центральным военным руководил лётчик Сафонов (по совпадению – дорогая Колчаку фамилия), рабочим Советом – Васильев, всем Севастопольским – приехавший из ссылки бывший каторжанин Конторович – лет сорока, с полуседой бородой, социал-демократ, а разумный. Перевёл адмирал Совет из скромной приёмной штаба крепости во дворец, только что построенный для командира порта, – и с его балкона Конторович взывал сохранить бескровную революцию в чистоте – и ему отвечали „ура”.
Да вот теперь и среди других комитетчиков узнавал Колчак об одном, другом и третьем, что они – эсеры: некоторые только что вступили, а другие так и служили потаённо во флоте. Годами они бунтовали флот, а вот произносили открытые, совсем не подрывные речи (не один адмирал, и многие офицеры с сочувствием слушали), брались держать порядок во флоте. Вот как! – и в эсерах люди. Они же считали Колчака настоящим демократом и охотно согласовывали с ним все распоряжения. На всех их митингах он был всегда желанный оратор. (И знал: при любом митинге поднять боевой сигнал – и все тотчас будут на местах.)
И – горячо, убедительно получалось. А ведь никогда себе не ждал политической деятельности.
И – как же долго и непотревожно могло такое отдельное севастопольское Чудо устоять?
Однако въезд в Севастополь из России открыт – и незаметно натягивались сюда какие-то тёмные типы, которых и эсеры считали врагами или агентами немцев. Но не было установленных средств и приёмов обуздать этих приезжих. И стали потягивать невидимые глухие течения – против военного исполнительного комитета. И подспудно потекла пропаганда, что офицеры – империалисты, обслуживают интересы буржуазии, которой только и нужны Босфор и Дарданеллы. Уже в Балаклаве кто-то говорил, что офицеров, стоящих за войну до победы, надо побросать в бухту. Раздалось одно, другое требование об удалении, перемещении того, другого офицера, иногда и с резоном. Пока удавалось разумно улаживать.
Надеясь обо всём этом ясно и твёрдо объясниться с начальством, Колчак к 10 апреля пошёл в Одессу, где ожидался Гучков, неизменный старый друг флота. Увы, Гучков оказался там не только перегружен революционными парадностями, меж которыми не было времени воткнуть часовой деловой беседы, но добрался до Одессы и сильно простуженным. Повёз Колчака на заседание одесского Совета, где приветствовали „первого адмирала, примкнувшего к народному правительству”. (Непенина, самого-то первого, уже не вспоминали.) И Колчак, с приобретенной теперь лёгкостью, подтвердил, что является сознательным сторонником демократического строя, а безболезненный переход к новым формам жизни вызывает веру в дальнейшее спокойное течение.