Русь. Том I - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гости вслед за хозяйкой прошли ряд высоких комнат с зеркалами, картинами и мебелью в чехлах на гладком натертом полу и вошли в огромную столовую с большим круглым столом посередине и низко спущенной над ним висячей лампой с темным матерчатым абажуром в сборках.
— Я думаю перебраться отсюда в свой монастырек, — сказала молодая женщина, когда все занялись чаем. — Там меня любят, а здесь я… странно чувствую себя. Да и не нужно мне все это… Ну, расскажите про себя: что вы, где вы и что делаете, — сказала она вдруг, как будто коснувшись того, чего совсем не нужно было касаться. Говоря это, она передвигала на белой скатерти блестящие металлические щипцы и, в ожидании ответа Валентина, машинально взглянула на Митеньку, хотела так же машинально отвести глаза, но, встретившись с его взглядом, внимательно посмотрела на него.
— Что я? Всё и ничего, — сказал Валентин. — Где я?… Пока здесь, кончаю последние дела, чтобы двинуться на Урал…
— Да, да, я слышала, — сказала графиня.
— А что делаю? — продолжал Валентин. — Выручаю своего приятеля, помогаю ему освободиться от тяготы жизни, продаю его имение.
При слове приятель графиня посмотрела сначала на Петрушу, потом на Митеньку Воейкова и, видимо, не знала, о каком приятеле идет речь, — о том ли, что обладает даром рассказчика, или о том, талантов которого не знала.
— Дмитрия Ильича, — сказал Валентин, заметив ее затруднение.
— Вы хотите начать служить или купить где-нибудь в другом месте?
— Ни того, ни другого, — отвечал Митенька, покраснев. — Просто меня давит земля, требуя от меня того, что мне не свойственно и совсем не нужно.
Когда Митенька говорил, он чувствовал, что его слова должны заинтересовать эту женщину и заставить ее обратить на него внимание, как на человека, не совсем обыкновенного и непохожего на тех, с обществом которых она порвала раз навсегда.
Графиня посмотрела на Митеньку молча продолжительным взглядом.
— Мы с вами поймем друг друга, — сказала она, не отводя от него взгляда, как бы давая понять, что об этом они поговорят вдвоем.
— У вас чай только монашеский или что-нибудь есть к нему, вроде старого доброго рома? — спросил Валентин.
— Простите, милый, я так от всего отвыкла… Вам не доставит труда встать и взять в буфете? Там, где всегда… — прибавила она с улыбкой, указывая этим на личное знакомство Валентина с огромным темным буфетом, похожим на церковный орган с резными стрельчатыми украшениями.
Валентин встал, открыл дверцы и, наморщив кожу на лбу, посмотрел, пригнув несколько голову, на полки, потом достал две бутылки, одну светлую, другую темную.
Петруша только покосился на них, когда Валентин поставил бутылки на стол, недалеко от него, очевидно не будучи уверен в том, дадут ему или не дадут.
Графиня изредка посматривала на него, видимо, ожидая с интересом послушать талантливый рассказ и, вероятно, недоумевая, как такой легкий дар может совмещаться с такой тяжелой внешностью.
После чая Валентин, опорожнивший не без участия Петруши уже половину вина, сказал:
— Принято думать, что вино — наркотик. Это неверно. Вино есть вино. Вечно юный, божественный напиток жизни. Древние это понимали.
Он встал, забрал бутылки за горлышки и молча пошел на террасу. В дверях он остановился и сказал:
— Пить вино нужно только в хорошей обстановке или под небом. Сегодня у меня есть и то и другое.
Петруша посидел немного и, обманув ожидания хозяйки, совершенно молча, даже не поблагодарив ее, тоже ушел на террасу, поколебавшись некоторое время — захватить с собой рюмку со стола или нет.
— Я знаю его и люблю, — сказала графиня о Валентине с улыбкой, как бы отвечая на несколько смущенный взгляд Митеньки Воейкова. — Мне кажется, что это человек, душа которого всегда свободна… Очевидно, пути к свободе различны. Один идет так, а другой должен идти совсем иначе. Кому что дано… — прибавила она, и по лицу ее скользнула легкая тень задумчивости. — Его надо знать, чтобы любить, и любить, чтобы понимать. На первый взгляд его выходки странны. Но за ними чувствуется необъятно большая душа. Он все в мире свободно любит, но ни к чему не привязан, и от людей ему ничего не нужно. Очевидно, они и не в состоянии ему ничего дать, потому что он, кажется, очень мало ценит то, чем они дорожат.
— Как вы верно его определили! — горячо и мягко воскликнул Митенька и сам заметил эту мягкость и как бы сдержанную ласку, относившуюся не к Валентину, а к ней, сидевшей перед ним женщине, такой молодой и прекрасной, отрекшейся от мира, недоступной ни для кого. Эта скрытая мягкость вырвалась у него как бы в ответ той женской нежности, которая иногда выражалась в неожиданном блеске глаз из-под покрова ее монашества.
— В вас что-то есть необычайно молодое, беспомощное и чистое, — сказала молодая женщина, и на секунду ее глаза внимательно остановились на его глазах, потом ее взгляд ушел вдаль, точно в глубь прошлого ее собственной жизни. Как будто она сейчас встретилась с тем, чего было мало около нее в ее жизни, в ее прошлом.
Она незаметно вздохнула и взглянула на Митеньку, как бы возвращаясь к действительности.
— Пойдемте ко мне…
Она встала, отодвинув ногой стул.
Митенька с приятным волнением почувствовал, что стена монашеского в ней как бы приподнялась, и сейчас перед ним была только женщина с какой-то сложной, скрытой от всех душевной жизнью.
И ему безотчетно хотелось сейчас казаться чистым сердцем и беспомощным в житейских делах, так как эта чистота и беспомощность в нем не отпугивали молодую женщину и не заставляли ее опускать на лицо невидимую схиму. А он чувствовал, что она опустила бы ее в тот момент, как только почувствовала бы в нем мужчину. И он инстинктивно старался не спугнуть ее чувства и быть таким, какому бы она могла сказать то, чего не сказала бы другому.
Графиня Юлия зажгла на маленьком столике лампу, и они сели вдвоем на диван, стоявший глубоко в цветах.
— Да, нужно принимать жизнь так, как принимает ее Валентин, или совсем уйти из нее, — сказала она, как бы продолжая вслух какую-то свою мысль. — Может быть, для некоторых последнее легче…
— Как это верно! — вдруг с искренним порывом воскликнул Митенька, даже сложив перед грудью руки, как на картинках их складывают на молитве дети.
Он почувствовал холодок, пробежавший по спине, не от сознания верности высказанной мысли, а от собственной искренности, которая прозвучала в его голосе, и от того, что искренность сближает его с молодой женщиной, для которой, казалось, все мирское похоронено.
— Мы заняты конечными делами, которые делают нас рабами жизни, — сказала графиня, глядя вдаль перед собой, — тогда как у нас есть бесконечное, делающее нас свободными. Это наше внутреннее. Здесь мы можем бесконечно идти вперед. Здесь борьба только возвышающая, а не унижающая нас. И здесь уже никто не может сделать нас несчастными… отнять у нас наше счастье… нашу веру… грубо и гадко осквернить все… Потому что люди только разрушают и отнимают счастье, — тихо и задумчиво сказала графиня и прибавила: — А не дают его. Все земное слишком непрочно. Митенька чувствовал, что она перед ним как бы приоткрывает какую-то завесу, какое-то темное пятно жизни, о котором она не сказала бы никому. И ему было необыкновенно хорошо сидеть здесь и вести этот странный сближающий разговор, качавшийся на тонкой неощутимой нити, которая могла порваться от малейшего неосторожного слова. И потому каждый шаг незаметного сближения особенно волновал и до остроты напрягал способность понимания и проникновения в мысль собеседника.
— Вам тяжело?… — сказал Митенька тихо и, взяв ее руку, заглянул ей в глаза с выражением боли и тревоги за нее.
Молодая женщина молча посмотрела на него.
— Ваши милые глаза так хорошо смотрят, как будто они чем-то близкие, близкие и… чистые, — сказала она, и у нее сквозь улыбку мелькнули слезинки.
Митенька испытывал новое, незнакомое наслаждение от сближения с женщиной, по отношению к которой ничего нельзя было позволить себе, даже помыслить. И все-таки какими-то другими путями, полубессознательно он подходил к ней так близко, что брал ее, незнакомую женщину, за руку и с тихой интимной нежностью спрашивал о ее душевной тяжести.
И чем невозможнее было проявление мужской стороны в их сближении, тем острее и сильнее было каждое движение, которое другими путями вело их к близости.
И Митеньке захотелось сказать ей, как ужасна сейчас его жизнь, как он низко пал, ничего не может сделать, так как не знает, что ему еще осталось делать, когда все в жизни перепробовано им.
Он чувствовал, что, как бы он низко себя ни обрисовал, она не отвернется от него. И он рассказал ей, что он сейчас в тупике, что в нем нет ни веры, ни определенного пути жизни, что в нем хаос и отчаяние и что одна надежда — на перемену места и на бегство от гнилой, разменивающей на мелочи культуры. Он хотел рассказать про свои отношения к женщинам, но почувствовал, что этого теперь говорить не нужно. Говоря ей, он почему-то невольно показывал более сильное чувство отчаяния, чем у него было на самом деле.