Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы - Джон Гарднер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смешно сказать, но тут все начинают хвалить ирландскую музыку, хотя давно известно, что валлийская музыка лучше.
Я наблюдал и ждал. Все больше во мне сгущалось ощущение мировой скорби, черной злобы. Я уходил со всех сборищ в тоске, почти убежденный, что все мои стихи фальшивы и я превратно понял Вселенную.
— Какой у них счастливый вид! — говорила моя жена, опираясь на локоть, выставив подбородок.
— Помолчи, — говорил я, мельком взглянув на нее. Моя рука лежала у нее на колене. — Об этом я и думаю.
Окончился срок его пребывания у нас, и он вернулся в Париж, в свою мастерскую. В его доме поселился типичный преуспевающий художник — умелый, напичканный избитыми истинами. Он презирал Джона Нэппера, не умел играть на гитаре и разговаривал, как обыватель, о «шедеврах». Я писал этому пришельцу угрожающие письма, подписываясь «Обер», или «Стрела», или «ККК», намекал полиции, что он педераст, и не встречался с ним. Он был псих. И немец. Что касается меня, то я писал все мрачнее и мрачнее. Думать я мог только гекзаметрами.
А Джоанна совсем перестала писать музыку.
— Не могу, — сказала она мне. Дети, вместо того чтобы делать уроки, прятались за спинкой дивана, мастеря флажки.
— Пиши! — сказал я. — Я волк у дверей. — И, сделав страшное лицо, выпустил когти. Я говорил всерьез.
— Ничего не выйдет, — сказала она. — Я потеряла веру.
— Планета гибнет, — сказал я. — Наш народ в руках…
Она обернулась ко мне медленно, как оборачиваются слепые или журавли в сумерках, словно услышав шепот, не слышный никому:
— Почему бы нам не поехать в гости к Нэпперам?
— В Европу? — Я просто взвыл. Я стукнул кулаком по роялю. — Мы же нищие! Забыла, что ли?
— Беднее, чем ты думаешь, — сказала она деловито и очень грустно. Дети выглянули из-за спинки дивана.
И я стал писать прошения о стипендии, работая в подвале, при свечах. Я похохатывал. Прошения вышли блестящие: они подействовали.
3Я видел только репродукции его картин, главным образом черно-белые, в небольшом каталоге выставки в Нью-Йорке, когда он приезжал в Америку. Пейзажи с цветами, люди с цветами, цветы с кошками (едва намеченными). Я криво усмехался (memento mori). Что красиво, думал я, декоративно, с тонким вкусом, во всяком случае, одно хорошо: видно, что их писал старик с добрым горячим сердцем. А это тоже чего-то стоит…
Когда мы пришли в его парижскую мастерскую в знаменитом старом доме со множеством мастерских, так называемом Улье — темноватом, закругленном восьмиугольном здании, запрятанном, как в пещеру, под сень деревьев, мрачном, как «Дом Эшера», но потеплевшем от множества детишек, собак, плетей полуувядшего плюща, от разбросанных обломков скульптур и автомобильных частей, собранных и выброшенных поколениями художников Левого берега, — Нэпперов мы не застали дома. Они сдали мастерскую друзьям и уехали в Англию. Мы выпили вина с этими друзьями, он — сияющий двадцатидвухлетний американец, и она — хорошенькая девочка, но только при ближайшем рассмотрении, потому что совершенно сливалась со светло-серыми стенами. Потом мы вытащили из-под кровати старые картины Джона Нэппера. Я был потрясен: мрачные, яростные, умные, полные презрения и самоубийственных мыслей. Почти везде — мрак, проблески света терялись в нем. Джон знал все направления, овладел всеми приемами и отлично понимал, что делает он сам — искусный мастер третьего поколения. Да, казалось мне, он все понял, но почему же он продолжал драться, вместо того чтобы перерезать себе вены? Никаких признаков шутовства в этой мировой скорби. Никакого ощущения, что человек нарочно вырядился, нацепил серые гетры на похороны. Нет, видно, я не очень-то внимательно смотрел на красивые картинки с цветочками в нью-йоркском каталоге.
— Потрясающе, а? — сказал американец, работавший в мастерской, и вид у него был невинный, беспомощный, может быть, чуть испуганный, когда он подергивал концы своих длинных, как у Джона Леннона, усов. Карикатурист. Глаза — как у Сиротки Энни, дома он играл в джаг-оркестре, там и познакомился с Джоном Нэппером. Я кивнул, покосился из-под опущенных полей шляпы. Джоанна с улыбкой превосходства рассматривала мозаики, сложенные у стены. Мы выпили еще вина, поговорили о Париже. Раньше было еще два знаменитых дома, таких, как этот Улей. Один из них взорвали во время беспорядков, как раз после того, как дом перешел к государству. Приятелю Нэппера об этом рассказал седобородый скульптор, который жил внизу, в темной мастерской, с умирающей женой.
Когда мы приехали в Лондон, я позвонил Джону. Он пригласил нас к себе. Квартира — на третьем этаже, под ними — очень чувствительная немолодая дама. «Она прелесть! Просто прелесть!» — уверял нас Джон. Мы видели, как она подглядывала из-за занавески, когда мы пришли. Мы спустились на второй этаж, в его мастерскую, захватив виски и чай (виски — для меня, чай — для них), и стали смотреть картину, над которой он работал сейчас, и другие работы, исключительно портреты всей той же Полины, которые он недавно закончил. Новый портрет был довольно большой, не огромный, потому что в мастерской было тесно, но все-таки большой, щедрый… «Дама среди цветов». Ничего особенного. Он немного подцветил его легкими, почти незаметными мазками. Искоса поглядывая на Джона, я навел разговор на его картины в парижской мастерской.
Джон Нэппер затих, он высился надо мной, вздернув нос, выпятив живот, босой, ероша рукой путаные серебряные космы, — голова Христа (таинственная и безумная) в нимбе из блестящей проволоки. Он улыбнулся — довольный собой, убежденный маньяк. — Потрясающе, верно? Я был тогда сумасшедшим! — Он хлопнул в ладоши: — Совершенно сумасшедшим! — Он был в восторге, в изумлении, как бывший пират, который после долгих лет праведной жизни вспоминает свои преступные деяния. Ухмыляясь, я не спускал с него глаз, и Джон Нэппер сказал: — Но это пустое! Пустое! — Вдруг, резким броском, он нырнул под стол, где лежали кисти, в груду старых холстов, фотографий. Он стал разбирать их, складывать в отдельные рассыпающиеся стопки. Джоанна вместе с нашими детьми — Люси и Джоэлем и с женой Джона — Полиной стала подбирать то, что разлетелось по комнате: огненно-яркие пятна света на полу, подле окон. Джон показывал историю своей жизни — то, что сохранилось. У него погибло больше работ, чем у многих других художников: бомба, случайно попавшая в английский дом, сырой, темный подвал во французской галерее, где нацисты устроили камеру пыток и где плесень вместе с призраками палачей разъела краски (так считал Джон Нэппер). Когда он отобрал то, что хотел нам показать, мы, сдвинув головы, стали рассматривать ретроспективную выставку Джона Нэппера. Жуткие лица, люди-обрубки, страшное предвидение Хиросимы, печальные городские пейзажи, словно написанные запекшейся кровью. Кое-где виднелся чахлый цветок, раздавленный осколок света.
— Поразительно! — повторял Джон. Джоанна улыбнулась, заговорила с Полиной, и они обе отошли.
Там было и несколько портретов. Одно время он зарабатывал на хлеб, рисуя портреты. Среди них был заказной портрет английской королевы Елизаветы Второй. Сильно идеализированный.
— Все критики заявили, что меня за него надо повесить, — сказал Джон. — Они хотели, чтобы она была пополнее. — Он улыбнулся, глаза — яркие, как васильки. — Они любят ее именно такой, как она есть, — сказал он. Он улыбнулся еще шире и вдруг расхохотался, искренне радуясь нелепой добропорядочности этих критиков — патриотов до мозга костей. Он сказал:
Lecteur paisible, bucoligulSobre et naif homme de bien,Jette ce livre saturnien…[6]
Люси попросила:
— Джон, нарисуй, пожалуйста, мой портрет.
Он призадумался — не то леший, не то просто дедушка:
— Сколько ты можешь мне заплатить, Люси?
Она немного подумала: в восемь лет она уже знала, что такое деньги. Вынув кошелечек, она пересчитала монетки:
— Семь пенсов. — Вот хитрая! Она откинула волосы со лба, как делала ее мать.
Джон весь просиял, глаза лукаво сверкали. Хитрецы наследуют землю!
— Превосходно!
Джоэль смотрел, завидовал, делал непроницаемое лицо.
Мы условились встретиться в Уоллесовском музее, где Джон обещал показать Джоэлю коллекцию оружия и сделать набросок для портрета Люси. Полина с моей женой Джоанной и детьми поднялись наверх в их квартиру — посмотреть мозаику Полины. (Унылая штука, эти ее мозаики. В молодости она делала вещи яркие, полные тепла). Я бродил по мастерской Джона, рассматривал фотографии. Сумрачные ранние полотна, смертельно мудрые, гневные. Реалистические портреты, умелые, профессиональные. Ни те, ни другие нельзя было назвать высоким искусством, хотя они были явно хороши. Что-то в них было неуловимое, я чувствовал это (сутуля спину, тычась в них носом, как ворон). Дело было в игре света. Где-то в глубине за всем этим — за всей технической легкостью, за схваченным, даже преодоленным движением — крылось в игре света что-то тягостное, смутно-зловещее.