До самого рая - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы могли сидеть, застыв, до скончания века, если бы моя мать не поглядела на меня – злобно, не сомневаюсь – и не охнула. Я услышал, как она говорит “Вика!” – и когда я снова открыл глаза, оказалось, что я лежу в своей кровати и в комнате темно.
Она села рядом.
– Осторожно, – сказала она, когда я попытался привстать, – у тебя был припадок, ты ударился головой. Врач сказал, что тебе надо денек побыть в постели. С Кавикой все в порядке, – сказала она, стоило мне открыть рот.
Мы некоторое время молчали. Потом она сказала:
– Я хочу, чтобы ты больше не встречался с Эдвардом. Ты понял, Вика?
Я мог бы рассмеяться, я мог бы фыркнуть, я мог бы сказать ей, что я взрослый человек, что она больше не может мне указывать, с кем общаться, а с кем нет. Я мог бы сказать ей, что в Эдварде меня тоже многое тревожит, но и волнует и что я не перестану с ним видеться.
Но я ничего из этого не сделал. Я лишь кивнул, и закрыл глаза, и, засыпая, услышал, как она говорит “Вот и молодец”, и ощутил ее ладонь на лбу, и, теряя сознание, я чувствовал, что я снова ребенок, что мне дают шанс заново прожить свою жизнь и что на этот раз я все сделаю правильно.
Я сдержал обещание. Я не виделся с Эдвардом. Он звонил, но я не подходил к телефону; он заезжал, но я велел Джейн говорить, что меня нет. Я оставался дома и смотрел, как ты растешь. Выходя из дому, я нервничал: Гонолулу был (и остается) маленьким городом на маленьком острове, и я все время боялся, что столкнусь с ним, но почему-то так и не столкнулся.
В течение тех трех лет, что я прятался, в моей жизни не менялось ничего. Но ты менялся: ты научился говорить – сначала целыми предложениями, потом целыми абзацами; ты научился бегать, читать, плавать. Мэтью научил тебя взбираться на нижнюю ветку мангового дерева; Джейн научила тебя отличать спелый манго от волокнистого. Ты выучил несколько слов по-гавайски от моей матери и несколько слов на тагалог – от Джейн, но тайно: твоя бабушка не любила, как звучит этот язык, и ты знал, что при ней своих знаний демонстрировать не стоит. Ты разобрался, какая еда тебе нравится – как и я, ты больше любил соленое, чем сладкое, – и подружился со многими детьми без всяких усилий, что мне никогда не удавалось. Ты научился звать на помощь, когда у меня случалась судорога, а потом, когда приступ кончался, подходил и гладил меня по лицу, и я хватал тебя за руку и так держал. В те годы ты особенно сильно меня любил. Ты не мог любить меня больше – или даже так же, – как я любил и люблю тебя, но в то время наша взаимная привязанность была крепче всего.
Ты менялся, как менялся весь мир. Каждый вечер по телевизору показывали как минимум один репортаж о протестах минувшего дня: сначала протестующие выступали против войны во Вьетнаме, потом за права чернокожих, потом женщин, потом гомосексуалов. Я смотрел на экран нашего маленького черно-белого телевизора и видел огромные колышущиеся массы людей в Сан-Франциско, и в Вашингтоне, и в Нью-Йорке, и в Окленде, и в Чикаго – и всегда думал: а Бетесда, который покинул остров сразу, как произнес ту речь, он тоже в одной из этих толп? Почти все протестующие были молоды, и хотя я тоже был молод – мне и тридцати еще не было в 1973 году, – мне казалось, что я гораздо старше, я не узнавал себя ни в ком из них и не мог принять их борьбу и их страсти как свои. Дело было не только в том, что я выглядел иначе; я не мог понять их горячность. Они родились, понимая и ощущая, что мир шатает из стороны в сторону, а я нет. Я хотел, чтобы время текло мимо меня, чтобы каждый следующий год не отличался от предыдущего, чтобы единственным моим календарем был ты. А они хотели остановить время – остановить, а потом ускорить, чтобы оно мчалось все быстрее и быстрее, пока весь мир не вспыхнет огнем и не начнется заново.
Здесь тоже происходили перемены. Иногда по телевизору рассказывали про Кейки-ку-Али’и. Это было объединение коренных гавайцев, которые, в зависимости от того, кого из членов этого объединения спрашивали и в какой день, требовали то ли отделения Гавай’ев от Соединенных Штатов, то ли реставрации монархии, то ли особого статуса для урожденных гавайцев, то ли создания гавайского государства. Они хотели, чтобы уроки гавайского языка были обязательным школьным предметом, они хотели, чтобы здесь был король или королева, и они хотели выгнать всех хоуле. Они даже гавайцами себя уже не хотели называть: теперь они назывались канака маоли.
Мне всегда представлялось, что даже смотреть эти репортажи незаконно, и я вообще перестал смотреть вечерние новости – вдруг что-нибудь такое покажут, когда мы в комнате вместе с моей матерью. Я включал телевизор, только когда ее не было дома, и даже тогда убавлял звук, чтобы услышать ее шаги, если она вернется раньше, и успеть выключить телевизор. Я сидел близко к экрану, готовый быстро-быстро нажать на кнопку, и мои ладони потели от волнения.
Почему-то я испытывал потребность защитить – не мою мать, а этих протестующих, косматых молодых мужчин и женщин, моих сверстников, которые пели хором и поднимали кулаки, подражая членам группировки “Власть черных”. Я знал, что моя мать про них думает – “Вот идиоты, – пробормотала она почти ласково после первого такого выпуска, который мы просмотрели в напряженном молчании год назад, – сами ведь не понимают, чего хотят. Что произойти-то должно, а, как им кажется? Нельзя требовать реставрации монархии и создания нового государства одновременно”, – и почему-то мне не хотелось и дальше слушать эти ее нападки. Я понимаю, что в этом нет логики, тем более что я и не думал иначе: да, они выглядели комично со своими футболками и копнами волос, когда начинали прерывисто петь, стоило камере к ним повернуться; их лидеры по-английски говорили плохо, но и в гавайском спотыкались. Мне было стыдно за них. Они очень громко кричали.
Но при этом я им завидовал. Я никогда не испытывал таких бурных чувств ни к чему –