На краю небытия. Философические повести и эссе - Владимир Карлович Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время в «Крепости» определяется (диагностируется), во-первых, задним числом – если читать в 2016 г. то, что писалось в 1980-е, а впервые было опубликовано в 1992; и, во-вторых, по хронологическим и повседневным реалиям. Это и письмо старой большевички Брежневу (письмо датировано 1983, а Брежнев умер в 1982, и это не просто хорошее знание истории нашей, параллельно протекавшей жизни, но еще и «живая хронология» автора и его читателей). Это и упоминания о рецептах из Четвертого управления (интересно, сколько человек из общего состава жителей нашей страны сейчас еще помнят о нем и о дававшихся причастностью к нему, подчас, кстати, эфемерных, преференциях). Это и привычные и обязательные, даже не закавыченные цитаты из Маркса или Ленина (прямо-таки обыденное, в связи с любовной историей, внедрение «жить в обществе и быть свободным от общества…»). Это и быт в квартирах, сплошь неухоженных и обжитых, не отпускающих своих хозяев-рабов, и пребывание на службе, вроде работы в журнале, с редактированием-переписыванием чужого бреда и попытками протащить собственные душевные излияния. Это и понимание быта как жизни («мы рассуждаем о том, как на Западе умеют работать, восхищаемся деловыми качествами европейцев и североамериканцев, а как у нас возникает подобный персонаж, почему-то отторгаем его»). Попутно все же приходится обратить внимание на эхо, рождающееся между текстами В. Кантора с «журнальными», причем весьма значимыми для понимания картины мира автора и картины жизни его современников эпизодами, к примеру, явственно коррелирует написанная уже после романа «Крепость» статья, посвященная атмосфере и людям, которые в данном случае названы уже своими именами [6].
Традиции мировой и, особо и отдельно, русской классической литературы – это воздух, которым (да простится банальность сравнения) дышит писатель Владимир Кантор. В частности, эта традиция звучит в словах, известных и ранее употреблявшихся, переиначенных или изобретенных.
Так появляется Альдебаран: слово (напоминающее горьковское «сикамбр», но наверняка у другого читателя возникнет своя рифма, свой резонанс), место, вектор, метафора, не-место жительства и сфера, непригодная для жизни, само по себе – альтернатива и прибежище альтернатив (как одни, в нашей обыденности, говорили «он, хоть и еврей, но хороший человек», так другие, в «Крепости», говорят о странном явлении – «он русский, но он умный»). Приходится поверить автору романа: «про Альдебаран, может, и шутка, а может, и нет».
Модальность, в соответствии с которой автор ни в коем случае не встраивается в постмодернистскую парадигму («смерть автора»), но и не являет собой однозначно выраженную персону, в той же самой любимой традиции непроста не лишена мистификации.
Автор в романе В. Кантора отчетливо присутствует и наделен, как представляется, следующими признаками. Мужчина – откуда в таком случае безумные детали, вроде криво застегиваемого халата и медленной, подробной возни с ним Розы Моисеевны – руками, глазами? Эстет, последователь европейских модернистов – почему тогда из потока обыденного сознания своих персонажей он «выцепил» прежде всего упоминания и разглядывание ночного горшка с настоявшимся, резким запахом, принюхивание к продуктам кишечной деятельности и другим, но тоже не самым приятным запахам, к состригаемым со старушечьих ног ногтям с их видом и тоже запахом, к волосам, коже, губам, рукам безрадостных, жаждущих радости людей? Экзистенциалист, но в данном случае – последователь не европейцев с их изысканно-интеллектуальным мироприсутствием, даже если это партизанская тягостность Сартра и чумоватость Камю; это последователь русских писателей, ибо быт-бытие включает и мистически появляющуюся и исчезающую кошку, впрочем, может быть, и кота (вот он, Гоголь с его предвестиями), и подростковые физиологические видения в их квартирно-дворово-уличной детализации, и немыслимую для европейцев антисемитскую невероятность смены фамилий с «Рабин» на «Востриков» (автор отдает дань актуальным анекдотам, сходные с которыми сохранились в памяти целого поколения, но другому поколению уже не кажутся смешными).
Да, конечно, признаки автора – это и то, и другое, и третье. И четвертое, либо первое – писатель, для которого наблюдательность – особая доблесть и особое, редкое умение. Не в том писатель, как сложил слова (это само собой разумеется), а в том, как и что увидел. В протекании жизни, в уже упомянутом бытии людей, в быте и деталях. Увидел подростка Петю, по логике жизни ожидающего смерть бабушки и желающего, чтобы все произошло «уж пусть без него там». Редкое наблюдение, полагаем, не над жизнью, а над собой. Временами возникает ощущение, что автор впрок вел стенограмму жизни, пустив ее в дело в нужный момент и по нужному поводу; по крайней мере, так зафиксировалась речь Главного (редактора). В романе В. Кантора, где крепостью является и дом, где живет семья, и дом, где люди работают, возникает редкостный образчик абсурда, способного вызвать горестный смех лучше всех анекдотов, рассыпанных на страницах романа: «кратко хочу поделиться о философском конгрессе… участвовало в нем много участников… культуры этики очень мало… наша сила, что мы часто лазим в практику… страна, хотя там и хунта, имеет к нам ориентацию… мы не фактор космоса, потому что космос без разума развивается, а с разумом это мы». Гоголь, Салтыков-Щедрин, господа «Козьма Прутков», а также Ильф-Петров-Булгаков-Зощенко должны позавидовать такой роскошной, не просто словесной, а жизненной фактуре.
Рядом с модальностью автор в прозе В. Кантора важна и другая модальность – понимание: желание быть понятым, уверенность в невозможности понимания (это во всех разговорах, в философствовании, застольном, застаканном, еще шире, чем у Чехова: «чаю не дают, давайте хоть пофилософствуем»). Философствуют в журнальных кабинетиках (о преимуществах выпивки перед философствованием), школьном классе (о грозе русской захолустной жизни), в московских неуютных комнатах, философствуют старики, работоспособные – так ли? – мужчины и женщины, дети-подростки: «Я хочу быть независимым от преступников и от общества, которое их порождает».
В прозе В. Кантора кого-то, возможно, утомит, кому-то окажется важным и близким, узнаваемым до деталей и подтекстов жизненный… даже и не фон, а пласт; реалии культурного опыта, культурной микро– и макроистории.
Например, Москва – «убогая, нищая, грязная» в восприятии того самого Ильи Тимашева, которому принадлежит итожащее роман эссе «Мой дом – моя крепость» (кто не видел в Москве крыс размером с кошек, деловито сновавших на границе 1980–1990-х вдоль торговых центров в «спальных» районах). Например, отдельно взятые и знаковые только в определенном кругу здания Москвы, места, транспортные маршруты, в том числе – Козицкий переулок и Институт искусствознания