На краю небытия. Философические повести и эссе - Владимир Карлович Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В культурном опыте поколения, родившегося в первое послевоенное десятилетие и формально не принадлежавшего к «шестидесятникам», гомерическим ужасом отдают строчки подсознательных предсмертных речений старой большевички Розы Моисеевны об отсутствии страха смерти, со ссылкой на парное вскрытие вен Лафаргами, ее же завет родственнице «я хочу, чтобы ты жила с идеалом в душе, идеалом коммунизма» и кухонная лозунговость безграмотного (не знает, кто такой Жюльен Сорель, и «Фауста» не читал «самого, только про него») сибирского гостя – борца за коммунистические идеалы, обличителя Москвы, которая «тухнуть и гнить начала», храбреца, хранящего в чистоте «учение». В. Кантор выносит из подсознания на вербализованную поверхность романа то, что было в нашем культурном опыте, да, впрочем, переиначившись, и сейчас зеркалит: «Я только русскую классику одолел, кое-что из философии, да Маркса с Лениным. Зато (!!! – Т.З.) я лучше многих понимаю социально-классовую и общечеловеческую природу творчества, их диалектику». И, что важно, рядом с этим сибирским наивом, который прямиком, что немаловажно, пойдет в финале работать в ЦК, – примитив московский, убого-карьерный, в виде старательно и обреченно вьющегося вокруг старой большевички прилипалы, который ждал ее смерти как своего звездного часа и гордился: «А для морга я речь составил. По старым поздравлениям» (а в речи – волшебное «… провожая вас, мы все клянемся последовать неуклонно вашим путем»).
Традиция великой – русской ли, европейской ли – литературы, о которой (традиции) уже упоминалось выше: роман заканчивается вместе с жизнью. В романе «Крепость» (боюсь, не только «Дон Кихот», но и куда менее известное произведении Сервантеса, трагедия «Нумансия» служит фундаментом-образцом) умирают или отмирают все, на ком и вокруг кого могло строиться действие, а мальчик-подросток Петя несет на себе весь груз, который копили для него в качестве неделимого наследства родственники, знакомые, друзья семьи и коллеги-единомышленники, впрочем, на одной из последних страниц и о нем становится известно – предположительно, что его «здесь больше нет»: то ли задушили пакетами соседи-хулиганы, то ли незнамо кто к отцу за границу вывез – но исчезновение его предполагалось самим ходом его несращения с жизнью в квартире-семье, в школе-социуме, на улицах и в трамваях. И возникает другой, не обозначенный автором параллельный коридор, по которому идет не многократно упоминавшийся и призванный в спутники Дон Кихот, а Сирано де Бержерак. По крайней мере, в том его умении, с помощью которого он «попал в конце посылки».
Вот почему название романа, «Крепость», воспринимается как строгая замена эффектного всплеска, ставшего названием последней главы: «Последняя возможность свободы».
Узник, бегущий из своего тела
Не следует поддаваться искушению массового сознания и «оценивать» произведения искусства, пусть даже на уровне эмоционального «восхищения» или «возмущения» (это – логически выверенная позиция автора данной статьи как профессионального критика, ибо справедливо принято считать, что «критика» не есть оценивание, а лишь анализ). Но могу именно в плане эмоционального восприятия повести «Смерть пенсионера» [8] сказать, что к ней трудно относиться отстраненно, просто как к литературному тексту; повесть мелодраматична в такой мере, что кого-то должна оттолкнуть, кого-то оглушить, кого-то затянуть в свое пространство, поскольку это пространство в значительной мере совпадает с собственным, читательским. И требует, как это ни покажется банально, хотя сегодня даже среди торопливой молодежи распространено, «медленного чтения».
Не обсуждаем того, о чем уже было упомянуто выше, – прозу философа. Это проза интеллигентного человека, какой, например, стали тексты новелл С.Ю. Юрского (попутно заметим: невозможно обойтись без сопоставлений – отнюдь не сравнений, а проза Юрского, с нашей точки зрения, во многих отношениях показательна и незаурядна, нам пришлось писать о ней подробно, очевидно, подробнее, чем кто бы то ни было другой [4]).
Итак, проза В. Кантора мотивами и деталями, именно в их сочетании, оказывается даже для тех, кто морщится и огорчается, своим чтением (что радует) и своим опытом (что огорчает).
Опыт, конечно, есть и сугубо эстетический, поэтому собачка Августа, покидающая своего хозяина, – это «привет» от кошечки гоголевских старосветских супругов; и упоминание щедринского Угрюм-Бурчеева звучит не грубым ворчанием, а нежной трелью привычного круга ассоциаций.
Но опыт житейский, чего автор, очевидно, и хотел, даже у вполне «тренированного» читателя становится приоритетным, в силу чего эстетические коллизии представляются сами собой разумеющимися, что выглядит гиперреалистично…
Действительно, страшно созвучие наших восприятий всей кажущейся банальности материального мира: цены, зарплата, гранты, квартплата, пересчет рублей на доллары, сравнение «нашей» жизни с пенсионерскими возможностями «не-наших» старичков, нелепый громоздкий ретротелефон (который нормальный человек себе не купит, значит, нашелся безумец, подаривший эту громогласную безвкусную свиристелку), очередь в собесе и первая встреча со словами «срок дожития»… Общий мир, общие ассоциации, общая память и общая усталость – вплоть до намека на утрату лекторского куража у профессора.
И еще общее для писателя и читателя, который сможет принять кажущуюся драматически простой прозу В. Кантора, – страхи. Сегодня можно наблюдать, как мужчинам, активным, талантливым, признанным в разной степени, но серьезно больным и знающим цену жизненному времени, не настроенным на пораженчество и иждивенчество, приходится оформлять пенсию. Это – действительно экзистенциальное испытание. Нормальные, деятельные, «накормленные» работой и признанием, социально востребованные мужчины; сам факт и совсем краткая, облегченная доброжелателями процедура оформления пенсии ударяет по ним так сильно, что несколько месяцев они приходят в себя. Вот почему писать название повести по-русски не всегда воспроизводится, благо повесть издается и за рубежом; заголовку придается элегантный в силу иноязычности итальянский вид: «Morte di un pensionato». Иначе наши общие житейские «рифмы», вроде «смерти легионера», звучат не утешающе, а устрашающе.
Впрочем, «рифмы» – это особый вопрос. Нет того читателя, который, встречаясь с новым для себя материалом, не попытался бы соотнести его с прежними впечатлениями и представлениями. Часть классических «рифм» названа уже выше. Упомянутый мною Юрский – особая коррелята: то, что обычно называют «прозой актера» – это записочки на полях ролей, а у Юрского – именно и полноценно – проза, не актерская или какая-то еще, с прилагательным. Повторю: роман и повести В. Кантора – это не проза философа, а просто – проза. Кстати, вряд ли он специально себя ограничивает, но отголосков чеховского «если не дают чаю, давайте хоть пофилософствуем» (в смысле постоянной апелляции к естественному для ученого профессиональному или интеллектуальному контексту), слава Богу, нет, и, наверное, это даже не стоит комментировать.
Так вот, по поводу «рифм»: с нашей точки