Эмигранты - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вера заинтересована…
Лили, лениво болтавшая туфелькой на кончике ноги:
– И он и все мы тут пропадем, как собаки…
15
Левант не показывался целую неделю. Наконец от него пришла на имя Налымова телеграмма из Стокгольма: «Приезжаю понедельник, прошу быть порядке»…
Всю неделю на даче была тишина, благодать, ленивые разговоры. Дамы уходили спать рано, в их комнатах наверху слышались некоторое время тихое всхлипывание и сморканье. Затем гасли все окна, и дача засыпала. Только Налымов еще сидел в траве, поджав ноги. Над липами – черная теплая ночь, над горой наклонились семь звезд Большой Медведицы. Далеко – лиловатый свет над Парижем.
Пропитая душа Василия Алексеевича прислушивалась к неясным, как деревянные трещотки, голосам древесных лягушек. Когда кончался коньяк в полубутылке, он бодренько поднимался и шел в салон, где, не раздеваясь, засыпал на одном из диванов.
Часов с семи утра дамы (с припудренными веками) начинали подходить к двери салона, участливо дожидаясь, когда человек из мусорного ящика перестанет посапывать, откашляется и ясным голосом, как ни в чем не бывало, проговорит будто про себя:
– Ну вот и чудесно…
Тогда подавали кофе, и день начинался – солнечный, длинный, лениво-бездумный. Василий Алексеевич мог бы взять посох и увести трех дам на край света – так они предались ему. Должно быть, и вправду на дне мусорного ящика он отыскал секрет, как жить в это фантастическое время. При нем затихал, как зубная боль, невыразимый ужас будущего… Когда заговаривали о близкой гибели большевиков, о возвращении в Россию, он валился навзничь в траву, дрыгал ногами, хихикал:
– Птички мои, не сходите с ума… Надейтесь только на эту минутку, на эту минутку…
Когда пришла телеграмма от Леванта, Вера появилась в саду в холщовом костюме, в маленькой изящной шапочке и сурово сказала Налымову:
– Я иду в парк, нам нужно поговорить…
Налымов поднялся, отряхнул с костюма травинки. Они пошли сначала по прямой и широкой улице, где за каменными изгородями и колючими кустарниками, среди садиков, клумб, газонов нежилось французское благополучие. Потом спустились в городок Вилль-Давре и по шоссе поднялись к парку Сен-Клу… Вера шла быстро, по-мужски. На Василия Алексеевича ни разу даже и не покосилась. В глухой части парка свернула к скамье. Села – прямая, колючая.
– Слушайте, – сказала она отрывисто, – я вас люблю. Хотя это менее всего важно… Я вас люблю… И на этом кончим…
Она передохнула, но даже и в этот раз не взглянула на него.
– Предупреждаю, вы попали в скверную компанию… Например, за этот разговор, если Хаджет Лаше узнает, не поручусь, что не отправит меня куда-нибудь по частям в багажной корзине… У него уже были такие случаи… В Константинополе мы подписали с ним договорчик… Когда-нибудь, если буду очень пьяна, расскажу об этом… Так вот, на даче мы не просто три публичные девки… Нас для чего-то готовят… Догадываюсь только, что все связано со Стокгольмом… Когда Левант объявит, чтобы мы собирались, нас повезут именно в Стокгольм, и там будет главное… Я не жалуюсь, заметьте… Сделать для меня вы ничего не сможете… Ну, да к черту… Предупреждаю, держитесь очень осторожно, – Левант страшный человек. А страшнее его – тот, главный хозяин, Хаджет Лаше…
Она угрюмо замолчала. Сладкий ветер шелестел в листве высокой платановой аллеи. По боковой дорожке проехал худой, как скелет, велосипедист в кепке. На раме, прильнув к нему, сидела с закрытыми глазами девчонка в черном платьице.
Когда они проехали, Вера обхватила шею Василия Алексеевича, прижала его лицо к себе, к сердцу. Молча вся содрогнулась. Отодвинулась подальше на скамье:
– Непонятнее всего, что я – живу… Вот этого раньше никак бы не могла представить…
Когда она отсела, Налымова подняло будто пружиной. Отбежав, описал круг около скамьи:
– Вера Юрьевна, только не выдумывайте меня, Боже упаси. Во мне – никакого проблеска, никакой надежды… Чучело на огороде машет руками – это я… Меня забыли похоронить… Я – тот самый неизвестный солдат…
– Люблю вас, – мертво повторила она. Расширенные сухие глаза ее жадно глядели на Василия Алексеевича…
16
В понедельник Александр Левант вызвал к телефону Веру Юрьевну и потребовал спешно привести дом и сад в наилучший порядок, – особенно позаботиться о кухне и погребе. Будут солидные гости. Налымову он сказал, что вылетает на два дня в Лондон, и просил за это время подготовить почву для свидания с Чермоевым. «Напоминаю – от этого шага зависит все будущее, вы сможете возродиться…» Василий Алексеевич побрился, повязал галстук бабочкой, надел несколько набок новую шляпу и, помахивая тросточкой, отправился в Париж.
У калитки его ждала Вера Юрьевна. Рука ее была холодная и вялая, – он прикоснулся к ней носом и отпустил; рука ее, как неживая, ударилась о бедро. Василий Алексеевич отвернулся. Мощенная плитами дорога уходила под гору. Внизу – старенькие домики, аспидные крыши Севра, извилины реки, сады уже с багровой зеленью, золотистые полосы на волнистой равнине. Все это – будто по ту сторону жизни, как на цветной картинке из далекого детства: спальня матери, и он – на полу, опершись на локти, глядит в книгу с картинками…
– Вы вернетесь? – спросила Вера Юрьевна.
Не оборачиваясь, он ответил сквозь зубы:
– Куда же я к черту денусь?…
– Вы в счастливом настроении едете в Париж…
– В превосходнейшем.
Она – тихо, с упрямством:
– Скоро не вернетесь, я уж чувствую…
Осторожно она потянула полу его пиджака и что-то положила в карман. Он покачал головой, в кармане нащупал пачку денег и, вытащив, осторожно положил на траву. Взглянул на Веру Юрьевну, – губы ее дрожали, в глазах было такое, что ему стало холодно. Он совсем было примирился, приспособился, выдумал даже особую философьишку – простейшего организма, амфибии, похихикивающей в рюмочку среди оглушительно мчащихся времен. И вдруг – назад, к человеку, в жаркую женскую тьму! Самое простое было – приподняв шляпу, бодренько уйти вниз по беловатой дороге. Но потемневшие глаза Веры Юрьевны умоляли: ведь ты не убежишь, ты видишь, ты чувствуешь – уйдешь навсегда, – я же не буду защищаться.
– У меня пять франков, Вера Юрьевна, хватит на поезд, метро и папиросы… Постараюсь быть к обеду… (Взял ее за руку, потом – осторожно – за другую…) Может быть, это глупее всего, но – вернусь, вернусь к вам…
У нее забилось горло. Вырвала руки. Он неожиданно всхлипнул (почти так же, как тогда у Фукьеца за столом, нюхая розу), перекинул через плечо тросточку, пошел к вокзалу.
17
Чермоева он застал дома. Тапа завтракал в кругу родственников, – за столом было человек шестнадцать. Как глава рода, он ел важно и молча. Рядом сидели две красивые татарки в парижских туалетах, сильно надушенные, с розовой кожей, хрупкие, длинноглазые. Татарки и Тапа пили вино. Остальные расположились по родству и знатности: почтенные люди с крашеными бородами, горбоносые смуглые усачи, старухи с косицами, в черных платках. Чермоев вывез в Париж весь цвет многочисленного рода – с нефтяных приисков, из Баку и из горных аулов. Понятно, что нужны были большие деньги содержать с достоинством семью в этом сумасшедшем городе, где у татарок дико загорались глаза перед витринами магазинов, смуглые усачи желали носить шелковые носки и лакированные ботинки, почтенные старики бродили, как голодные шакалы, по центральным бульварам, поворачивая крашеные бороды за каждой толстозадой девчонкой. Тапе приходилось трудно.
Он подумал, что Налымов пришел просить денег. Другого бы он просто велел прогнать из прихожей, но Налымов был из придворной знати: прогонишь – ославит. Скомкав салфетку, Тапа вышел к Василию Алексеевичу, по-кунацки обнял: «Доставил радость, спасибо, пойдем кушать», – и посадил его между красивыми татарками, пахнувшими головокружительными духами.
Русоволосую звали Анис-ханум, медноволосую – Тамара-ханум. Обе – троюродные сестры Тапы. У обеих высокие, подведенные, как ниточки, брови и тонкие руки, обремененные кольцами. У Анис – приподнятый нос и пухлые губы. Тамара – скуластая, худая, с глазами, как горячие пропасти. Они, видимо, вполне освоились с парижской жизнью, – шурша коленями по шелку, потягивая ликеры и куря из золотых мундштучков, говорили, что Париж невыносимо скучен в июле, можно рассеяться только в Булонском лесу, где танцуют на паркетном помосте под открытым небом при свете луны. Но мужчин нет. Французы, говорят, все от двадцати пяти лет до сорока убиты, остались подростки, но эти поголовно занимаются гомосексуализмом. Иностранцы все сейчас в Довилле. Вот где шикарно! (У обеих руки рассыпались брызгами колец над столом.) В казино игра, – банк в три миллиона – ничто… В Довилль рекой текут доллары и фунты… Счастливая Франция!..
Тапа встал, сложил ладони, как книгу, пошептав, провел ими по лицу. Завтрак кончился. Родственники неслышно исчезли. Татарки продолжали болтать, но он взял их за плечи, потрепал и поцеловал обеих в волосы. Захватив золотые портсигарчики и сумочки, они вышли.