Маленький друг - Донна Тартт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забавно, кстати, что дом назывался “Напастью”. Так его прозвал дед судьи Клива – он не раз говорил, что строительство дома чуть не свело его в могилу. Теперь от дома остались только две дымовые трубы да замшелая дорожка из выложенного хитрой “елочкой” кирпича – дорожка вела к парадному крыльцу, где на приступке еще сохранились пять растрескавшихся бледно-голубых плиток с буквами “К-Л-И-В-Ы”.
Гарриет эти пять голландских изразцов – осколок погибшей цивилизации – занимали куда сильнее мертвых собак с печеньями в пасти. Их нежная блеклая голубизна казалась ей лазурным цветом богатства, Европы, рая; “Напасть”, которую она восстанавливала по этим плиткам, оживала в ослепительном, фосфоресцентном ореоле мечты.
Она представляла, будто ее погибший брат бродит, словно принц, по залам этого утраченного ими дворца. Дом продали, когда ей было всего полтора месяца, но вот Робин съезжал вниз по перилам красного дерева (он так однажды, рассказывала Аделаида, чуть не пробил ногами стеклянные дверцы серванта, который стоял внизу) и играл в домино на персидском ковре, а мраморные купидоны простирали над ним крылья и лукаво глядели на него из-под набрякших век. Он засыпал под чучелом медведя, которого подстрелил его двоюродный дед – дед же потом и набил чучело, он видел стрелу, украшенную выцветшими перьями сойки – стрелу эту в его прапрадеда пустил индеец-натчез во время набега в 1812 году, и она так и осталась торчать в стене гостиной.
Кроме изразцов от “Напасти” уцелело немногое. Почти все ковры и мебель, все предметы интерьера – и мраморных купидонов, и люстру – распихали по ящикам с надписью “Разное” и продали гринвудскому антиквару, который дал за них от силы половину стоимости. Знаменитая стрела рассыпалась у Эди прямо в руках, когда та попыталась выдернуть ее из стены, а крошечный наконечник даже ножом не смогли выковырять из штукатурки. Изъеденное молью чучело медведя выкинули на помойку, откуда его радостно вытащили какие-то негритята и за задние лапы уволокли по грязи домой.
Как же тогда воссоздать этого сгинувшего колосса? Где ей искать подсказки, на какие глядеть окаменелости? На окраине города до сих пор сохранился фундамент дома, где именно, она, правда, не знала, да и знать ей отчего-то не хотелось; посмотреть на развалины дома ее водили всего раз, давным-давно, холодным зимним днем. Она тогда была совсем маленькой, и потому ей казалось, что на фундаменте стоит что-то гораздо больше дома, может быть, даже целый город; она помнила, как Эди (одетая по-мальчишески, в брюках цветах хаки) возбужденно перепрыгивала из комнаты в комнату и показывала, где была гостиная, где столовая, где библиотека, а изо рта у нее вырывались клубы белого пара – впрочем, куда сильнее ей в память врезалось другое воспоминание – преужасное – как одетая в красный труакар Либби вдруг принимается рыдать, тянет руки к Эди и та ведет ее обратно к машине по хрустящему зимнему лесу, а Гарриет плетется за ними.
Из “Напасти” удалось спасти кое-какие артефакты калибром помельче – постельное и столовое белье, посуду с вензелями, громоздкий палисандровый буфет, вазы, настольные часы из фарфора, обеденные стулья, – и они расползлись по ее дому и по домам ее бабушек; и по этим отдельным фрагментам (там берцовая кость, там позвонок) Гарриет и принялась восстанавливать облик сгинувшей в огне былой роскоши, которой она никогда не видела. Уцелевшие предметы сияли стариной – тепло, безмятежно, совершенно по-особенному: серебро было тяжелее, вышивка – богаче, хрусталь – прозрачнее, а голубой цвет фарфоровых чашек – нежнее, изысканнее. Но красноречивее всего были истории, которые достались ей от старших Кливов – разукрашенные виньетки, которые Гарриет расписывала еще причудливее, старательно создавая миф о зачарованном алькасаре, сказочном замке, которого никогда не было. Амбразурное видение мира, благодаря которому Кливы легко забывали все, чего не хотели помнить, или приукрашивали и меняли то, чего забыть не могли, у Гарриет было сужено еще больше – в самой пренеприятнейшей степени. Нанизывая заново скелет вымершего чудища, в роли которого выступало семейное богатство, она и не подозревала, что не все кости подлинные, а кое-какие и вовсе принадлежат совсем другим животным и что большая часть массивного, выпуклого остова – никакие не кости, а гипсовые подделки. (Например, знаменитая люстра богемского хрусталя приехала вовсе не из Богемии, более того – она даже хрустальной не была: мать судьи заказала ее у “Монтгомери Уорда”.) И Гарриет совсем не замечала кое-каких пыльных, незаметных мелочей, на которые она постоянно наталкивалась в своих изысканиях, а вот если б заметила, то уже держала бы в руках ключ к подлинной – и довольно неприглядной – конструкции. К тому, что пышная, внушительная, монументальная “Напасть”, которую она с таким тщанием выстроила у себя в голове, даже и близко не походила на когда-то стоявший дом, а была лишь сказкой, химерой.
Гарриет целыми днями могла разглядывать старые снимки в фотоальбоме, который хранился дома у Эди (не чета “Напасти”, конечно – так, бунгало с двумя спальнями, и построен в сороковых). Вот тоненькая, застенчивая Либби – она и в восемнадцать выглядела бесцветной старой девой – волосы гладко зачесаны, в очертаниях рта, в глазах – неуловимое сходство с матерью Гарриет (да и с Эллисон тоже). Рядом с ней девятилетняя Эди – глядит презрительно, хмурит лоб, выражение лица один в один как у ее отца-судьи, который хмурится у нее за спиной. Тэт и вовсе не узнать – лицо чудное, глуповатое, она развалилась в плетеном кресле, на коленях у нее размытой тенью лежит котенок. Хохочет, глядя прямо в камеру, кроха Аделаида, которая потом троих мужей переживет. Из четырех сестер она была самая хорошенькая, если вглядеться, то и тут сходство с Эллисон просматривалось, хотя уголки губ у Аделаиды уже начали капризно опускаться. За ними высился роковой дом, на ступеньках которого виднелись голландские изразцы с буквами “К-Л-И-В-Ы”: заметить их, правда, можно было только, если изо всех сил вглядываться, но зато только эти плитки в отличие от всего остального на фото с тех пор и не переменились.
Больше всего Гарриет любила фотографии с братом. Их почти все забрала себе Эди: так тяжело было глядеть на эти снимки, что их вынули из альбома и хранили отдельно, на полке в чулане у Эди, в коробке-сердечке из-под шоколадных конфет. Гарриет было лет восемь, когда она их откопала, и эту ее археологическую находку по значимости можно было сравнить разве что с обнаружением гробницы Тутанхамона.
Эди и не подозревала, что Гарриет нашла фотографии, и уж тем более не догадывалась, что из-за них внучка постоянно и торчала у нее дома. Вооружившись фонариком, Гарриет разглядывала снимки, сидя в Эдином затхлом чулане, под подолами Эдиных выходных платьев, а иногда запихивала их в игрушечный чемоданчик с Барби и утаскивала к Эди в сарай – Эди, радуясь, что Гарриет больше не путается у нее под ногами, никогда не мешала ей там играть. Несколько раз она приносила фотографии на ночь домой. Как-то раз, когда их мать уже улеглась, она показала снимки Эллисон.
– Смотри, – сказала она, – это наш брат.
Эллисон уставилась на открытую коробку, которую Гарриет поставила ей на колени, и как будто даже испугалась.
– Давай же! Посмотри! Там и ты есть.
– Не хочу, – сказала Эллисон, захлопнула коробку и сунула ее обратно Гарриет.
Снимки были цветные: поблекшие “полароиды” с зарозовевшими краями, липкие и рваные, потому что их выдрали из альбома. Они были заляпаны отпечатками пальцев, как будто их часто пересматривали. Самые заляпанные были проштемпелеваны черными каталожными номерами – их забирали полицейские для расследования.
Разглядывать их Гарриет никогда не надоедало. Все краски на фото были нереальными, с просинью, и с годами цвета сделались еще более хрупкими, более чудными. Через них Гарриет приоткрывалась дверка в сказочный мир – магический, цельный, утраченный навеки.
В этом мире был Робин – вот он спит вместе с рыжим котом Вини, вот, захлебываясь от хохота, носится по солидному – с колоннами – парадному крыльцу “Напасти”: кричит что-то в камеру, пускает мыльные пузыри через катушку, держа в руках блюдечко с пеной; вот он в скаутской форме – вытянулся в струнку, раздулся от гордости, а вот совсем маленький Робин в костюме жадной вороны – это у него была такая роль в детсадовской пьеске “Пряничный Человечек”. Костюм этот произвел фурор. Либби над ним корпела несколько недель: черное трико, сверху – оранжевые гольфы, а швы – от запястья до подмышки и от подмышки до бедра – прошиты перьями из черного бархата. Клювом стал картонный оранжевый конус, который Робину прицепили к носу. Костюм вышел такой красивый, что Робин надевал его два Хэллоуина подряд, а за ним – и его сестры, да и теперь, столько лет спустя, соседские матери, бывало, одалживали его у Шарлотты.