Пейзаж с эвкалиптами - Лариса Кравченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа двигалась, постукивая тонкими каблучками невесомых перепончатых босоножек, качая юбками, длинными и раскидистыми, отчего женщина становилась похожей на цветок. И как контраст — пожилые леди в холщовых блузках кремовых оттенков, с видом величайшей значимости делающие свой утренний «шоппинг». Потрясая медным колоколом, носилась в толпе толстенькая девочка в короткой юбочке. Из висящей на груди вывески значилось, что это школьники собирают пожертвования в благотворительных целях.
Когда загорелся зеленый свет «WALK» и нужно было переходить улицу, тетя Жени влекла ее по совершенно непонятной системе — поперек перекрестка, и все бежали так же, кому куда надо, а машины с четырех сторон стояли и ждали, пока это кончится.
Вылазка в Сити завершилась ничем. Видимо, тетю Жени слишком подгонял счетчик — она только успела нахватать в продуктовом подвале ярко упакованных баночек с творогом, маргарином и чем-то неведомым и помчалась кормить ленчем своего дядю Алексея. Кормит она его научно, применяя при этом явно не русскую поговорку: «Наши убийцы живут на кухне».
Когда дядя Алексей гостил у них в Сибири — было такое событие лет пять назад, — они жили с дедом (вернее с братом Константином) на даче на Обском море. Шел июль месяц, и дед, как старший брат, кормил его от души молодой картошкой со сметаной и лучком из хозяйского огорода. Правда, все это они запивали (иногда) армянским коньяком. Судя по всему, дядя Алексей чувствовал себя прекрасно. Если бы видела это тетя Жени, она пришла бы в ужас! Они подолгу спали и просыпались под пение соседских петухов и шли на обской пляж, и дядя Алексей подолгу по пояс стоял в пресной воде, прохладной по австралийским понятиям. С берега пахло полынью, а цветы полевые, незатейливые ромашки, цвели вдоль песчаной дорожки на пути к электричке. И все это нравилось дяде Алексею — бревенчатый поселок и беленая будочка, где они жили, с духовкой и подпольем, которые он не видел много лег со времен маньчжурской юности, и белые гуси, отдыхающие в зной в тени заборов, и бабки в платочках, продающие малину за дощатыми столами на базарчике. «Если бы раньше, я бы, конечно, жил здесь…» Но «раньше» не было и уже не могло быть. И дело не в том, что не всегда силен человек оторваться от обжитого и нажитого и сменить все на жизнь, не только менее теплую, но и но каким-то иным законам устроенную, сменить — это значит зачеркнуть прожитое, признать, что по по той стрелке повернул поезд когда-то, по своей ли, по чужой оплошности. И значит, напрасно было все ото: тростники, населенные гадами, и мозоли до крови, в зной и дождь, красная пыль на зубах, и овцы чужие на чужих пастбищах, и отказ от радостей ради того, чтобы копился счет в банке — на черный день, на старость…
Дом дяди Алексея в английском стиле из красного кирпича. Во дворе за домом, за грядками огурцов, вывезенных в семенах с Обского моря, гараж. Машина в нем живет самостоятельно и со всеми удобствами, как член семьи, а рядом — целые апартаменты с ванной и личной комнатой дяди Алексея.
И здесь, вдали от английского быта тети Жени, лежит на столе в красную кожу переплетенный альбом но истории КВЖД — реликвия и путь деда Савчука. Город Харбин — стрелка, от которой повернул поезд дяди Алексея… Да и ее поезд, в общем-то…
Город Харбин возник при постройке КВЖД как узловая станция на стыке трех линий: западной, восточной и южной, у мостового перехода через реку Сунгари, на пустом, по существу, берегу. Только и было там — глинобитная деревушка, да глинистый обрыв, желтая поверхность реки с квадратными парусами шаланд, да жирные от ливней дороги в полях гаоляна, по которым скрипели арбы на высоких колесах. А жители деревушки, коренастые и желтолицые, не очень приветливые, но и не вероломные, просто не мешали русским строить дорогу. Русские — сами по себе, маньчжуры — сами по себе. Хотя кто, как не сотни нанятых рабочих, маньчжур ли, китайцев, строили эту самую КВЖД вручную, копали под лопату выемки и таскали в плетенках на коромыслах землю для насыпей? (Не везти же в такую даль из России армии чернорабочих!) Везли таких, как дед Савчук, со смекалкой, годных на топографа, и на десятника, и на дорожного мастера.
Город строился, и своими улицами и домами становился похож на все российские города понемножку — кусочек от Читы и кусочек от Владивостока, даже московский Кузнецкий мост можно найти в нем, если приглядеться. И все в нем было, что положено, — массивный вокзал и кирпичное депо. Управление дороги из серо-зеленоватого камня и железнодорожное собрание с оркестровой раковиной в саду. И, конечно, был собор, как бревенчатый символ России:, на вершине пустою холма с маньчжурским названием Нанган.
И жилось в этом городе, как в российских городах: ходили на службу и ездили на извозчиках, стояли в церквах у обедни, и торговал на углу Новоторговой улицы магазин под куполом — вездесущего купца Чурина. Одно только было непохожим — китайцы. Лавочники и старьевщики, водоносы, прачки, белильщики — племя, на русский взгляд, одноликое, на ломаном русском языке кричащее, корзинками и ведрами покачивающее, шло невозбранно с черного хода в казенные квартиры хозяек и крепило финансовые и дружеские связи. И бок о бок с русским городом, от той деревушки на берегу реки и множился «Китай-город» — пригород Фуцзядян.
А потом через Харбин покатилась русско-японская война, и стал он тыловым городом с госпиталями, штабами и интендантствами. А потом через Харбин покатились осколки колчаковцев и семеновцев, всех, кто не понял, не принял Советскую впасть там, в России. И стал он главным гнездом российской эмиграции на востоке (так же, как Париж на западе). А потом, в тридцать втором году, захватили Маньчжурию и Харбин японцы, и начала сгущаться над городом черпая мгла оккупации, постепенно беря за горло каждого слежкой, застенками и голодовкой. И так — до самого дня освобождения в сорок пятом.
Три поколения русских видел странный, многослойный, как пирог, город Харбин.
Первое — поколение деда Савчука — тех, кто строил дорогу, охранял, водил поезда и ремонтировал паровозы. Россия для них была фактором реальным и неотделимым, какой-нибудь им одним памятной березовой рощицей, голубятней на улице детства или варениками из вишен, что варила некогда мать на Черниговщине. Просто в отлучке они были по житейской необходимости.
Второе — поколение свалившихся на харбинскую голову беженцев, всех этих офицеров без полков, купцов без сапог, но с золотыми рублями, зашитыми в подкладках, и просто человеческой мелкоты, неизвестно зачем, со страха ли, от непонимания ринувшейся в благословенный нейтральный Харбин — отсидеться, переждать и, конечно, домой вернуться, «когда псе успокоится».
Для этих Россия осталась отнятой и поруганной, с колокольным звоном, в первую очередь, усадебным парком, вырубленным крестьянами, или мельницей, реквизированной большевиками, с кровью, грязью вшивых теплушек, ненавистью и еще раз ненавистью.
И к этому поколению как раз подросли и влились в него дети первого — дядя Максим, дядя Алексей и прочие. Поколение в прямом смысле потерянное — ничего своего, кроме кавежедековского Харбина, не имевшее, всю эту мразь чужого отступления впитывавшее непроизвольно. И все вместе они вертелись, споря, враждуя, устраиваясь кто как — зубами вырывая друг у друга работу и, наконец, с облегчением и надеждой уезжая за границу — в Америку и в Австралию…
И, наконец, третье поколение. Дети тех, кто все же никуда не уехал из Харбина и остался ждать, как на вокзале: «когда мы вернемся в Россию». Только в одних семьях возвращение виделось непременно на белом коне, мимо трупов повешенных на фонарях «красных», в других — просто домой, к полям и березкам, весенним разливам рек, которых не бывает в Маньчжурии, к тому, уже необъяснимому святому понятию Родины, года, — ми сконцентрированному в клубок боли и безвыходности, что зовется ностальгией.
И что удивительного, если третье поколение, вроде бы одинаковое внешне — уродливыми японскими «момпэ»[9] вначале, а потом — золотыми звездочками Союза советской молодежи, в тот последний день существования русского Харбина, когда он, как корабль, отживший свои сроки, стал тонуть, расколовшись на две половинки, выбирало один из двух взаимоисключающих путей, не по зрелому размышлению своего времени, а по тому, подспудно в семьях сложившемуся понятию «возвращения» — в Советский Союз или в Австралию…
И теперь в городе Сиднее живет где-то старинный друг Сашка Семушкин, мальчишка с одной улицы, свидетель и участник того доброго и горького, что было у нее с Юркой.
А в Брисбене живет мальчик, теперь, как и она, пятидесятилетний, в которого она была влюблена когда-то, именно влюблена, а не любила, как Юрку.
Разные периоды взлетов проходит жизнь, и взметнулось это однажды таким яростным и внезапным горением! А может быть, это и было началом настоящего, а не та источающая душу полудружба, полулюбовь, пять лет сплетавшая их с Юркой?