Уайнсбург, Огайо - Шервуд Андерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последние годы детства Давид лишь изредка виделся с матерью, и для него она была просто женщиной, с которой он когда-то жил. И все же ее образ не выходил у него из головы, а с годами делался четче. В двенадцать лет он переехал жить на ферму Бентли. Старик Джесси явился в город и потребовал напрямик, чтобы мальчика отдали ему на попечение. Старик был взволнован и полон решимости добиться своего. Он потолковал с Джоном Харди в конторе Уайнсбургского сберегательного банка, после чего они вдвоем отправились в дом на Вязовой улице, потолковать с Луизой. Оба ожидали, что она заартачится, но ошиблись. Она вела себя смирно, и, когда Джесси объяснил задачу своего приезда и стал распространяться о преимуществах жизни на свежем воздухе и в спокойной обстановке старой фермы, она согласно кивала головой. «В обстановке, не отягощенной моим присутствием, — язвительно заметила она. Плечи у нее передернулись, и казалось, что она опять впадет в гнев. — Для мальчика — подходящее место, а для меня оно не было подходящим, — продолжала она. — Я у вас там была лишняя, и для меня, конечно, воздух вашего дома был вреден. Для меня он был отравой, но с ним-то будет иначе».
Луиза повернулась и ушла из комнаты, оставив мужчин в неловком молчании. Как часто бывало, она на несколько дней закрылась в своей комнате. Она не вышла даже тогда, когда вещи сына были собраны и его увезли. Потеря сына перевернула ее жизнь, и у нее как будто убавилось охоты ссориться с мужем. Джон Харди решил, что все обернулось как нельзя лучше.
Итак, мальчик Давид переехал к Джесси на ферму Бентли. Две сестры старого фермера еще были живы и жили в доме. Они боялись Джесси и при нем редко разговаривали. Одна из них, в молодости славившаяся огненно-рыжими волосами, была богато наделена материнским чувством и стала покровительницей мальчика. Каждый вечер, перед сном, она приходила к нему и сидела на полу, пока он не засыпал. Давид задремывал: тогда она смелела и шептала ему всякие слова — потом он думал, что они ему приснились.
Ее мягкий, тихий голос называл мальчика ласкательными именами, а ему снилось, что это мать пришла, что она переменилась, что теперь она всегда такая, как в тот раз, когда он сбежал. Он тоже смелел, протягивал руку и гладил сидящую женщину по лицу, а она была счастлива до самозабвения. Все в доме стали счастливы с тех пор, как приехал мальчик. То жесткое, непреклонное в Джесси Бентли, что повергало домочадцев в робость и немоту и нисколько не смягчилось от появления девочки Луизы, было будто сметено появлением мальчика. Словно Бог смилостивился и послал этому человеку сына.
И этот человек, который объявлял себя единственным истинным рабом Божиим в долине Винной речки и желал, чтобы в знак одобрения Бог наградил его сыном от Катрин, стал думать, что молитвы его наконец услышаны. Хотя в ту пору ему было только пятьдесят пять лет, вечные размышления и расчеты состарили его, и выглядел он как семидесятилетний. Старания его захватить побольше земли увенчались успехом, чужих ферм в долине уже осталось мало, и все-таки, пока не приехал Давид, он был человеком жестоко разочарованным.
Две силы воздействовали на душу Джесси Бентли, и всю жизнь она была полем битвы этих сил. Первая шла от прошлого. Он хотел быть человеком Божиим и вождем над Божиими людьми. Ночные блуждания по полям и лесам сблизили его с природой, и этот глубоко религиозный человек живо ощущал тягу стихий. Когда вместо сына Катрин родила ему дочь, он был разочарован; новость обрушилась на него как удар невидимой руки, и удар этот несколько окоротил его самомнение. Он все равно верил, что Бог в любую минуту может явить себя из ветров и облаков, но уже не требовал для себя такого признания. Нет, теперь он молил о нем. Временами он вообще начинал сомневаться и думал, что Бог покинул мир. Он сожалел, что судьбой не дано ему жить в более простые и ласковые времена, когда по мановению какого-нибудь чудного облака в небе люди оставляли свои земли и дома и устремлялись в пустыню основывать новые роды. Работая денно и нощно, чтобы сделать свои фермы более производительными и подгрести под себя побольше земель, он, однако, сожалел, что не может употребить свою неуемную энергию на постройку храмов, истребление неверных и вообще на труд прославления имени Господня на земле.
Вот чего жаждал Джесси, но он жаждал и кое-чего еще. Он вырос и возмужал в Америке в годы после Гражданской войны и, как всякий человек своего времени, был затронут глубинными течениями, действовавшими в стране в ту пору, когда рождался современный промышленный строй. Он стал покупать машины, которые позволяли ему выполнять хозяйственные работы при меньшем числе батраков, и думал иногда, что, будь он помоложе, он отказался бы от фермы совсем, а завел бы в Уайнсбурге фабрику для изготовления машин. У Джесси появилась привычка читать газеты и журналы. Он изобрел машину для натягивания проволочных изгородей. Он смутно ощущал, что дух древних времен и мест, который он пестовал в своем уме, неблизок и чужд тому, что всходило в умах других людей. Начало самого материалистического века в мировой истории, когда в войнах будут обходиться без патриотизма, когда люди забудут о Боге и станут считаться только с моральными установлениями, когда воля к власти заменит служение по доброй воле и красота будет едва ли не забыта в страшном безудержном порыве человечества к приобретению имущества, — уже давало себя чувствовать Джесси Божиему человеку, так же как прочим людям. Алчное в нем требовало наживать деньги быстрее, чем допускает земледелие. Не раз приезжал он в Уайнсбург потолковать об этом с зятем Джоном Харди. «Ты банкир, и у тебя есть возможности, каких у меня не было, — говорил он, блестя глазами. — Все время об этом думаю. Большие дела будут делаться в нашей стране, и деньги повалят такие, какие мне и не снились. Не проморгай. Хотел бы я быть моложе и обладать твоими возможностями». Джесси расхаживал по кабинету и говорил, все больше возбуждаясь. Когда-то его чуть не разбил паралич, и с тех пор он немного ослаб на левую сторону. При разговоре левое веко у него подергивалось. После, когда он ехал домой, и опускалась ночь, и зажигались звезды, ему бывало трудно вернуть прежнее ощущение близкого, своего, Бога, который живет в небе над головой и может в любую минуту протянуть руку, тронуть его за плечо и назначить на какое-нибудь геройское дело. Мысль его все оседала на том, о чем он читал в газетах и журналах, — на состояниях, нажитых почти шутя толковыми людьми, которые продают и покупают. Приезд мальчика Давида с новой силой всколыхнул в нем прежнюю веру, и ему стало казаться, что Бог наконец-то взглянул на него благосклонно.
Что же до мальчика, то на ферме жизнь открылась ему тысячей новых и восхитительных граней. Тихая душа его расправилась в ответ на доброе отношение всех домашних, и он перестал робеть и стесняться людей, как раньше. Вечером, когда он ложился спать после долгого дня приключений на конюшнях, в полях или в поездках по фермам с дедом, ему хотелось обнять каждого человека в доме. Если Ширли Бентли — женщина, которая приходила каждый вечер посидеть на полу возле его кровати, — не появлялась сразу, он шел к лестнице и кричал вниз, и его молодой голос разносился по узким коридорам, где так долго в обычае была тишина. Проснувшись утром, он не сразу вставал с постели и наслаждался звуками, которые долетали через окно. Он ежился, вспоминая жизнь в уайнсбургском доме и сердитый голос матери, от которого всегда бросало в дрожь. Тут, в деревне, все звуки были приятными звуками. Он просыпался на заре, просыпался и скотный двор за домом. Начинали шевелиться люди в доме. Придурковатую девушку Элизу Стафтон тыкал под ребра работник, а она громко хихикала; мычала корова на дальнем лугу, ей отзывался скот в хлевах; вот работник прикрикнул на лошадь, которую чистит перед воротами конюшни. Давид выскакивал из постели и подбегал к окну. Людское шевеление вокруг будоражило его, и он думал: что сейчас делает мать в городском доме?
Из окон своей комнаты он не видел скотный двор, где все уже собрались на утренние работы, но он слышал голоса и лошадиное ржание. Кто-то там смеялся, он смеялся тоже. Высунувшись из окна, Давид смотрел в сад, где разгуливала свинья во главе своей мелюзги. Каждое утро он считал поросят. «Четыре, пять, шесть, семь», — медленно говорил он и, послюнив палец, делал отметки на подоконнике. Он бежал надевать штаны и рубашку. Ему не терпелось выскочить поскорей на двор. Каждое утро он свергался по лестнице со страшным шумом, и домоправительница тетя Колли жаловалась, что он хочет весь дом разворотить. Он пробегал по длинному старому дому, оглушительно хлопая дверьми, выскакивал на скотный двор и озирался в изумленном ожидании. В таком месте, казалось ему, ночью должно происходить что-то потрясающее. Работники глядели на него и смеялись. Генри Стрейдер, старик, работавший на ферме с тех времен, когда она перешла к Джесси, и ни разу на памяти людей не пошутивший, каждое утро выкрикивал одну и ту же шутку. Давида она так потешала, что он смеялся и хлопал в ладоши. «А ну-ка, поди сюда, погляди, — кричал старик. — У дедкиной белой кобылы черный чулок порвался!»