Свет мира - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такого интересного кеннинга я еще никогда не слышал, — сказал юноша удивленно.
— А что ты скажешь о напитке рога Харбарда[6]? Если не ошибаюсь, оба эти кеннинга принадлежат пастору Снорри.
Юноша был потрясен.
— Я научу тебя целой висе пастора Снорри, — сказал старик, — тогда у тебя будет о чем думать всю следующую неделю.
Лью я сливки ФьольнираЧерез сито Регина в маслобойку Бодн…
Услышав шаги на лестнице, они прервали разговор. Оулавюр Каурасон Льоусвикинг был горд, что ему посчастливилось познакомиться с человеком, разбирающимся в таких тонкостях поэзии, как кеннинги. Он тут же решил узнать от старика как можно больше, раз уж ему представился такой случай. Но им редко удавалось остаться наедине, а на хуторе косо смотрели на высокие материи — исландский народ с незапамятных времен ведет упорную войну против людей, называющих себя поэтами и не желающих работать ради хлеба насущного. К тому же старик скупо делился своими знаниями и очень неохотно давал объяснения. Может быть, в прошлом он слишком дорого заплатил за то, что знал. А может, у него имелись тайные причины быть подозрительным — наверное, он все-таки испытал в жизни небольшое разочарование, даже если с ним и не случилось никакого несчастья. Притом он, как все старые люди, боялся насмешек, и ему трудно было поверить, что кто-то обращается к нему без задней мысли. Прошло немало времени, прежде чем он убедился, что в жажде юноши узнать что-то новое не скрывается тайного желания поднять его на смех. Кончилось тем, что старик вынул из-за пазухи свой сверток и отдал его юноше на сохранение. Вечером он забрал сверток и на ночь спрятал его к себе под подушку. Ни один человек никогда ничего не доверял Оулавюру Каурасону, а теперь он стал чем-то вроде сберегательной кассы, поэтому ничего удивительного, что хранить в течение дня все достояние семидесятилетнего старца казалось ему очень высокой честью.
В свертке было несколько растрепанных тетрадей, это были римы, написанные необыкновенно красивым почерком, каждая страничка была обведена рамкой Старик давал юноше не больше одной тетради зараз, да и ту не позволял долго держать в руках.
— Это рука Гвюдмундура Гримссона Груннвикинга, — торжественно сказал он однажды и погладил рукой тетради, словно расправляя воображаемые морщинки. Кроме того, в этих тетрадях было много стихов, записанных самим Йоусепом, это были замечательные песни и искусно сложенные висы, которые он собирал и записывал в течение всей своей жизни, но вот уже несколько лет, как он заполнил последний чистый листок. Несколько четверостиший старик сочинил сам, потому что, уж если говорить правду, в молодости и у него было желание писать стихи — оттого он и оказался на попечении прихода. Конечно, ему никогда не приходило в голову причислять себя к скальдам, но в своей жизни он водил дружбу со скальдами, не опасаясь, что Господь покарает его за это нищетой. Во всяком случае, он не раскаивается, что дружил со скальдами. Одним удается разбогатеть, им везет с детьми, и в старости их ждут покой да почет, но они никогда не были близко знакомы со скальдами. Так чего же стоит их жизнь? Я потерял всех своих семерых детей, они умерли у меня на глазах — кто утонул в море, кто погиб на суше, некоторые умерли взрослыми, некоторые детьми; я потерял их мать и всех своих близких, а сам я был вынужден покинуть свой хутор, где прожил сорок лет на одном и том же месте, и перейти на попечение прихода. Но какое все это имеет значение? Моим другом был сам Гвюдмундур Гримссон Груннвикинг. В любую минуту я с радостью отдал бы ему последнюю корову, оставив детей без молока, если б она ему понадобилась. Если б мне предложили заново прожить свою жизнь так, чтобы все мои дети остались живы, но зато я не имел бы счастья познакомиться с Гвюдмундуром Гримссоном Груннвикингом, я бы отказался. Гвюдмундур Гримссон Груннвикинг — великий писатель и мудрец. Он, без сомнения, самый великий писатель и мудрец из всех живущих ныне в Скандинавии. Он написал свыше двухсот книг, в том числе историю трех округов Исландии, жизнеописания пасторов и окружных судей, семь книг о выдающихся событиях древности, штук двадцать родословных, римы, сто пятьдесят рассказов, народные сказки, историю китайцев и другие мудрые книги, не считая четырех тысяч стихотворений и еще, чтоб не забыть, большой работы о древнегасконском языке. В молодости Гвюдмундур нашел у одной старухи на севере, в Овечьей долине, старые, потрепанные книги и всю свою жизнь потратил на то, чтобы в совершенстве изучить язык, на котором они были написаны. Окружной судья увидел его рукопись и послал се знаменитому ученому в Данию, говорят, что когда-нибудь он получит за нее премию, может быть, золотую медаль. А пока что он получил от окружного судьи пять крон, их он получил наличными, сразу.
После того как Оулавюр Каурасон Льоусвикинг познакомился с книгами Йоусепа и с его комментариями к ним, литературные интересы юноши сильно изменились. Долгое время он отдавал предпочтение форме псалма, отчасти потому, что его судьба находилась в руках Господа Бога, но главным образом потому, что эта форма была легче для того, кто не искушен в кеннингах. И хотя, когда его боли становились невыносимыми, он неизменно считал своим долгом воспевать милосердие Божье и утверждать, что все несчастные должны терпеливо нести свой крест, в глубине души он был все-таки убежден, что без кеннингов не может быть настоящей поэзии. Неожиданно, к своему величайшему изумлению, он обнаружил, что в римах есть не только кеннинги, но что герои рим побеждают своих врагов, сражаясь с ними не на жизнь, а на смерть. Это дало ему богатейшую пищу для размышлений, здесь было над чем поломать голову. Пусть он не смел и думать о борьбе, нищета и болезнь связывали его с Богом, он жил под сенью другого мира. Но он все равно восхищался римами с их героями, принцессами, битвами, морскими походами, они открывали перед ним тот мир, в который ему не было доступа, — обычный мир.
И он натягивал одеяло на голову.
Глава девятая
Внезапно, словно луч солнца, вспыхнувший в душе, на него нахлынуло воспоминание о Гвюдрун из Грайнхоутла. Прозрачная вода течет мимо нее ранней весной. Ей жарко, она раскраснелась от быстрой ходьбы. Ему кажется, что это происходит утром, или нет, скорее, в летнюю полночь, когда все кажется призрачным, вершины гор и холмов расплываются в голубоватой дымке и все предметы становятся прозрачными в этих таинственных сумерках, которые нельзя назвать ни днем и ни ночью, видение это не сон и не явь. Вот на зыбком фоне, точно вспышка света, появляется девушка, ее волосы излучают сияние, он видит, как шевелятся ее губы, слышит, как звенит ее голос. Он вздрагивает и в недоумении приподнимается на постели: неужели такое возможно? Неужели он видел ее на самом деле?
Весь день юноша лежал, охваченный блаженством, и думал об этом видении. Но мало-помалу его радость угасла. Вечером он был уже хмур и угрюм, скорбь мира вновь легла на его плечи, и ему казалось, что никогда в жизни не сможет он сбросить с себя это бремя, к тому же у него началась мучительная головная боль. Ночью он не мог уснуть, сковывающий страх перед жизнью запустил свои когти в его сердце, он был не в состоянии думать о чем-нибудь утешительном, ему казалось, что Господь наказывает его за какой-то страшный проступок, при мысли о бессмертии души его снова начинала бить дрожь, и он молил Господа задуть огонь его жизни раз и навсегда.
Уж если на то пошло, дни, когда он не испытывал никаких душевных переживаний, были счастливейшими. Это были дни здоровой, естественной скуки, вечером сон не бежал от него, а являлся как друг, и все на этом кончалось. В такие дни он с благодарным любопытством человека, вынужденного бездействовать, наблюдал любую мелочь из того, что его окружало. Он внимательно следил за всеми движениями кошки, вот она умывается, трет лапкой за ухом, а умывшись, свертывается на полу и засыпает. Он следил за солнечным лучом, который скользил сначала по полу, потом по его постели и наконец по скошенному потолку. Вечером луч становился багровым. Разговоры окружающих волновали юношу и заставляли ко всему прислушиваться, ему казалось, что его касается все, ему хотелось все знать, каждое подхваченное на лету слово давало пищу для размышлений. Многое, чего он не замечал раньше, когда был здоров, теперь привлекало его внимание и вызывало беспокойство, он жадно ловил все — так сильно изголодались его чувства, так остро тосковал его ум по новым впечатлениям.
Для души это были будни. Магнина большую часть дня возилась с чем-то на чердаке, и в вечерних сумерках ему казалось, что сперва темнота начинает сгущаться вокруг нее, а потом постепенно распространяется повсюду. Магнина с ним не разговаривала, но он следил за ней глазами, занималась ли она делом, или сидела спокойно, и чувствовал ее запах. Она часто вязала, ей никогда не давали грубого вязанья, ведь она была хозяйской дочкой, но и тонкого тоже, хотя она и была хозяйской дочкой. Он часто подолгу смотрел ей в лицо, на ее лице никогда не видно было радости, но и печали тоже, одно только ленивое недовольство, иногда она ворчала что-то себе под нос, громко вздыхала и сопела, словно втягивала в себя свой запах и снова выдувала его. Если бы он заговорил с ней первый, она решила бы, что он поправился. И он не заговаривал.