Знаменитые русские о Риме - Алексей Кара-Мурза
- Категория: Разная литература / Гиды, путеводители
- Название: Знаменитые русские о Риме
- Автор: Алексей Кара-Мурза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алексей Алексеевич Кара-Мурза
Знаменитые русские о Риме
Русский Рим
В поисках разгадки Вечного города
В конце прошлого века русский писатель П. Д. Боборыкин задумал книгу, в которой попытался изложить, как он выразился, «собирательную римскую психию» своих соотечественников, некое «общерусское чувство Рима». Боборыкин и сам многократно бывал в Риме, общался со знающими людьми – А. Ивановым, И. Тургеневым, Н. Некрасовым, А. Фетом, П. Ковалевским – и, обобщая свои и чужие ощущения, написал-таки книжку, которая вышла в Москве в 1903 г., – «Вечный город. Итоги пережитого». Результат, увы, разочаровал современников: обобщенного русского чувства Рима сформулировать не удалось. Некоторые критики объясняли эту неудачу «устойчивой неталантливостью» самого автора. В самом деле, в издании, задуманном как книга о «собирательной русскости», оказалось слишком много… самого Боборыкина.
Не снисходя до цитирования своих источников, автор представил уже готовый, как ему казалось, результат обобщения искомого «русского чувства Рима», предложив читателю поверить ему – Боборыкину – на слово. Недоброжелатели говорили, что получилось прямо по Гоголю – первейшему «русскому римлянину», – «ни се, ни то, а черт знает что»…
Оставим, однако, в стороне литературные способности нашего предшественника. Изначальная ошибка его замысла состояла в другом: «чувство Рима» вообще не поддается усреднению – ни русское, ни любое другое. Возможно ли вывести, к примеру, «собирательную римскую психию французов», приведя к общему знаменателю впечатления Монтеня, де Бросса, Шатобриана, Стендаля и Золя?
Наша книга «Знаменитые русские о Риме» построена принципиально иным образом: двадцать знаменитых русских людей, в жизни каждого из которых Вечный город сыграл свою неповторимую роль, говорят каждый от своего имени. При этом добрую половину книги занимают биографические очерки, ибо вне «человеческого контекста» любые цитаты теряют смысл. Задача между тем остается все той же – понять феномен «русского Рима». Но если в нашей книге порой и появляются некоторые совпадения, то это итоговый результат диалогов, несогласий; бывает, что и синхронных прозрений или, как еще говорят, «конгениальности», но никогда не усреднения.
IОтношение к Риму проявляется уже во время подготовки к поездке. Для многих русских это чувство «пилигрима», ощущение не праздного путешествия, а серьезного действа, гораздо более ответственного, чем, скажем, поездка в признанную европейскую столицу – Париж. Сергей Уваров попал в Рим в пятидесятисемилетнем возрасте, будучи уже министром народного просвещения и президентом Российской Академии наук. Свое посещение Рима он полагал большим для себя почетом и очень верил, что, как «человек мыслящий и чувствительный, человек, приготовленный занятиями и вкусом к этому возвышенному зрелищу», он может надеяться на то, чтобы «породниться с Римом».
Здесь в нашем изложении возникает первый в длинной череде парадоксов на тему «русского Рима»: чем больше человек знает о Вечном городе, тем более значимой и ответственной становится первая очная встреча. Поэт и философ Вячеслав Иванов, долго проучившийся в Берлинском университете у такого знатока Рима, как Теодор Моммзен, сам ставший специалистом по римской истории и праву, все откладывал и откладывал встречу с Вечным городом, чувствуя недостаточную свою готовность. Предпочитая работать над римской темой где угодно, только не в самом Риме, он впоследствии признавался, что в молодости испытывал «благоговейный ужас» – даже не перед тем, что было известно о Риме, а перед тем, «что должно было там открыться». Не столько величие Рима гипнотизировало В. Иванова, сколько его бездны, или, иначе говоря, ощущаемая им – именно как специалистом – степень непознанности и непознаваемости Вечного города.
Вид на собор Св. Петра с террасы виллы Дориа-Памфили (фото конца XIX в.).IIВо многом совпадают и самые первые впечатления русских от Рима. Со временем стало широко известным высказывание Гоголя о его первом приезде в Вечный город весной 1837 г.: «Когда въехал в Рим, он показался маленьким. Но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше…» Приехавший в Рим в 1847 г. Герцен не мог быть тогда знаком с частной перепиской Гоголя 30-х годов – она была издана позднее. Но герценовские ощущения поразительно схожи: «Чем далее живешь в Риме, тем больше исчезает его мелкая сторона, и другие стороны римской жизни вырезываются, как пирамиды или горы из-за тумана, яснее и яснее…»
Здесь, кстати, еще один парадокс. В середине прошлого века Гоголь, Погодин, Герцен называли «мелкой стороной» Рима его «узкие старые улицы», «пустые грязные лавки» и т. п. в том же роде. В начале ХХ века антитезой римскому величию у Зайцева, Муратова или Вяч. Иванова выступают уже, напротив, крикливые вывески магазинов, безликие новейшие здания, аляповатые, хотя с претензией на монументальность, «новоделы» вроде Национального Памятника на площади Венеции. Еще позднее в качестве бездарно-примитивной стилизации под «римское величие» будет опознан итальянский фашизм… Однако сама антитеза «вечного» и «суетного» в русских размышлениях о Риме останется…
IIIИтак, Гоголь, Батюшков, Уваров, Погодин, И. Тургенев, а в следующем веке Зайцев, Муратов, Вяч. Иванов, Вейдле, каждый по-своему, приходят в итоге к одной мысли: величие Рима – в его «бесконечности». В отличие от других городов, которые, по определению Вяземского, похожи лишь на блестящие драмы, чье действие совершается шумно, но быстро, Рим – это нескончаемая книга-эпопея: «Я читаю ее, читаю… и до сих пор не могу добраться до конца; чтение мое бесконечно» (Гоголь); «Рим похож на иероглифы, которыми исписаны его обелиски. Можно угадать нечто, всего не прочитаешь» (Батюшков); «Как творение очень глубокое, с таинственным оттенком, Рим не сразу дает прочесть себя пришельцу» (Зайцев).
Однако, варьируя в своих размышлениях о Риме классическую для общеевропейского сознания тему Вечного города, русский ум, как представляется, пошел во многом дальше представлений других европейцев. Не удовлетворяясь меланхолическими переложениями Шатобриана о том, что постоянные римские напоминания о кладбище заставляют предположить, что «сама смерть, похоже, родилась именно здесь» (впрочем, в банальных русских путевых очерках эта тема также доминирует), отечественная мысль поднялась до еще одного удивительного парадокса, сформулированного в завершенной форме искусствоведом и литератором Павлом Муратовым. «Да, все, на чем останавливается в Риме взор, – гробницы, – соглашается Муратов. – Но так долго обитала здесь смерть, что этот старейший и царственнейший из ее домов стал, наконец, самим домом бессмертия (выделено мной. – А. К.)».
IVЧто же конкретно придает ореол вечности Вечному городу? Уваров и Герцен полагали, что разгадка – в бессмертии античного наследия. «Вечный Рим – тут», – убежден Герцен, всматриваясь в руины Колизея, Форума, Палатина. Да, размышляет он, древний мир пал, как могучий гладиатор, но время не смогло сокрушить его останков, и они, ушедшие в землю, заросшие мхом и плющом, – «величественнее и благороднее всех храмов Браманте и Бернини». Что же касается христианского Рима, формально наследовавшего античности, то, если следовать Герцену, это – не более чем «благочестивое безвкусие».
Владимир Вейдле, профессиональный искусствовед и культуролог, придерживается радикально иного мнения: в Вечном городе первенствует не античность, а «священное сосредоточие католического мира». Но не раннее христианство и даже не Возрождение наложили на Рим наиболее неизгладимую печать, а как раз «те полтора века, что отделяют первые архитектурные опыты Микеланджело от последних построек Борромини и Бернини» (прямая полемика с Герценом!). По мнению Вейдле, Вечный город легче себе представить вообще без античных развалин, чем без Тритона на пьяцца Барберини, без Испанской лестницы, без купола Святого Петра и даже без симпатичного слона, который тащит на себе обелиск на площади Минервы. Разгадка бессмертия Вечного города, по Вейдле, – в римском барокко, одной из самых целостных и насыщенных жизнью художественных систем, какие только знает история искусства. И хотя – да! – эта система проистекает из необыкновенно могущественного чувства смерти («подстерегающей, пронзающей, изнутри просвечивающей жизнь»), но любовь к жизни этим не только не умалена, но, согласно Вейдле, напротив, «доведена до исступления»: «Отсюда и повышенная праздничность и щедрость замыслов, и сосредоточенная телесность всякой формы… Религия отчаяния и надежды, не уверенность, а страстная жажда воскресения во плоти, создала эту трагически потрясенную архитектуру, это изнутри надтреснутое великолепие, этот в Риме рожденный строй искусства и самой жизни…»