Ипохондрия life - Алексей Яковлев
- Категория: Проза / Русская современная проза
- Название: Ипохондрия life
- Автор: Алексей Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ипохондрия life
Алексей Яковлев
Значит, как всегда —
В пламени брода нет.
Летов Е.© Алексей Яковлев, 2016
ISBN 978-5-4483-4804-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Подлинное имя твое…
«Скажи нам, мучительница всех людей, купившая всех золотом ненасытной алчности: как нашла ты вход в нас? Вошедши, что обыкновенно производишь? И каким образом ты выходишь из нас?
Она же, раздражившись от сих досад, яростно и свирепо отвечает нам: «Почто вы, мне повинные, биете меня досаждениями? И как вы покушаетесь освободиться от меня, когда я естеством связана с вами. Дверь, которою я вхожу, есть свойство снедей, а причина моей ненасытности – привычка; основание же моей страсти – долговременный навык, бесчувствие души и забвение смерти. И как вы ищете знать имена исчадий моих? Изочту их, и паче песка умножатся. Но узнайте, по крайней мере, какие имена моих первенцев и самых любезных исчадий моих. Первородный сын мой есть блуд, а второе после него исчадие – ожесточение сердца. Третие же – сонливость. Море злых помыслов, волны скверн, глубина неведомых и неизреченных нечистот от меня происходят. Дщери мои суть: леность, многословие, дерзость, смехотворство, кощунство, прекословие, жестоковыйность, непослушание, бесчувственность, пленение ума, самохвальство, наглость, любовь к миру, за которою следует оскверненная молитва, парение помыслов и нечаянные и внезапные злоключения; а за ними следует отчаяние, – самая лютая из всех страстей. Память согрешений воюет против меня. Помышление о смерти сильно враждует против меня. Но нет ничего в человеках, чтобы могло меня совершенно упразднить».
Преподобный Иоанн Лествичник «Лествица или Скрижали духовные»Предисловие к роману
Шел молчаливый осенний дождь, опустошающий, пронизывающий одежды, скорбный полутора тысячелетний вавилонский ливень. Опадал древорукий, склонившийся над землей восьмидесятилетний вердепешевотелый ильм. Горький плач синеокой красавицы Loreley разливался надрывным staccato1 над темной рейнской волной…
Прелюдия. Introductio2. Лирические образы впотьмах моих сокровенных заброшенных, необнаруженных и оставшихся неизвестными гробниц. Однако замочные скважины – всеобъемлющие, всепожирающие, искушенные тайной аргусовы3 глазницы открывают уже седую млечную панораму моего отшельничества: заколоченные и оставшиеся неубранными позабытые комнаты – покои скитянина, что подобны мастерской каменотеса или лавке антиквара-книготорговца с паутиной под потолком и своим закованным в хитиновый панцирь ликозида хитроумным восьмиглазым создателем на восьмилапых корточках, примостившимся в углу в доме с балконом в белую, прозрачную санкт-петербургскую не покрытую тюлевой занавесью ночь.
Здесь посреди осевшей плотным слоем пыли и вечного хаотического беспорядка медленно движется пытливая согбенная тень, чьи причудливые старомодные ужимки отнюдь… Впрочем, пред вами – сам Auctor4!
Lectori benevolo saluteum5!
И продолжение excursio6: извилистые, лабиринтообразные коридоры, анфилады, галереи, одни за другими без труда отпираемые покои и залы, полные бесчувственных скульптур, пилястр, стройных мраморных колонн, суроволиких атлантов и полуобнаженных кариатид. Орнаментальные гобелены на стенах, двери в искрящемся агате, сосуды из яшмы, янтарного цвета мебель из лимонного дерева, стеллажи с инкрустацией из слоновой кости.
Священные манускрипты и пергаменты из телячьей кожи, ценнейшие антикварные книги, родина коих Тюбинген и Бремен, сочинения оружейников из города Льежа, книги святого Иеронима, исписанные стихами без авторства, выцветшие тетради, карты звездного неба и диковинные тексты на табличках из глины, персидский ковер и солнечный календарь ацтеков, образцы провансальской поэзии, каллиграфия арабских мудрецов, книги, украшенные виньетками, египетские папирусы, труды древних греков, старинный бревиарий, часослов, толстобокие тома, коих число мне доподлинно неизвестно.
Вещи претенциозно разбросаны, настежь раскрыты ящики столов и комодов, откуда уже с задумчивым злорадством и ехидным смешком, эхо которого гуляет под антаблементами, лезут скользкие тела саморожденных в тяжком мытарстве мыслей…
Происхождение. Бессмысленная, иррациональная эволюция в себе. Бесплодный, бестелесный, незрячий, не обретший форм и одежд, неприкрытый, нагой, еще утробный миф. Легкая гарцующая выдумка в летнем переливе стрекозьих крыл. Осторожное складывание ровных неустойчивых монетных столбиков, хрупких спичечных конструкций, карточных домиков на пленэре, на воздухе, на порывистом ветру.
Иллюзия света и тени, голодная до рождения перспектива в мглистых театральных ложах височных долей головного мозга, на будничных проспектах под ламповым светофором, в оглохших туннелях метро, за горячим arabica в многолюдном кафе, где от девушек исходит чарующее благоухание amethyst lalique и скользят медленные обворожительные улыбки. Изощренная пытка, и на проверенных накрахмаленных манжетах вереницею чернил проступает очередная… строка. Непременные и непредсказуемые заметки в блокнот, брошенные в темницу на бессрочное заключение меж клеточных пространств.
Образ. Несомненно, фальсификатор-каллиграф. Дикий самовлюбленный имярек, современник Грегори Лемаршаля7, покладистый собиратель дневных иллюзий и ночных сновидений. Сосредоточенный и болезненный лик врубелевского демона, не спасенный, склонивший голову осенний Христос Гогена8.
Однако наглядность требует непременного облачения в строгий фрак и цилиндр, либо заставляет надевать кофту фата или чего хуже… Извольте. Рисую себя углем темными густобровыми штрихами, выводя крупноскулые черты характера, заостренность нервных окончаний, дымчатые линии души, пестрые расщелины внутреннего мира. Теперь лицезрю. Отраженный в зеркале, явленный миру с фальшивой улыбкой и нарочито клеенными сальвадоровскими усами, в поношенном сюртуке, с портретиком на прикроватной больничной тумбе – фотография в раме с несуществующего зимнего курорта в предсказанной стране с собственноручно сделанной подписью, не выдерживающей никаких гносеологических рассуждений. Шляпа на бок, на висках седина или блики солнца?! На заднем плане исполинские горные хребты и что-то светлое, лучезарное, далекое…
Это ли я? Нетленный, скоропостижно живущий, простодушный до дурноты, громогласно ликующий, искрометный в безумии, Я – Игорь Северянин новый волны, Я – современный Иоанн Слепой Люксембургский. Потирая веки, недоумеваю, все более и более убеждаясь в весьма сомнительной родственной связи с пост-образом напротив. Несмываемая обида! А ежели верить домыслам ученых мужей, даже шимпанзе без труда узнают себя в зеркале. Что же это, злой рок, язвенная болезнь самолюбия?! И все же, чтобы там ни говорили, мое зеркало висит криво.
Наследие. Саркофаги идей, усыпальницы свободолюбивых терзаний, опрометчивые предметы быта, ритуальные сокровища, гадальные камешки, накрываемые приливом и сладострастно дышащие перламутром, истрепанные свитки, глиняные черепки, раскрытые и рассекреченные дивные ларцы со сломанными замками и погруженные в бездремотную тьму неспешно смыкающиеся челюсти мертвоедов. Серые угрюмые плиты дышат могильным холодком, тихонько перебирает лапками усердный скарабей, сторожащий приближение ночи.
Ночь – время откровений. Откровение как истерический полубольной крик в царстве глухонемых. Небрежная мистическая игра фонемами становится дорогим искушением в глянцевом каталоге вечности. Мощеная дорога к инквизиторским заостренным кольям, прогретым дровам и стопроцентному исцелению огнем. На распутье. Пересыльный лагерь под Владивостоком9 со стертым именем на могильном камне или крест-кенотаф10 в долине Лубьи, виселица в Елабуге…11
Покорствуя, облекаюсь в санбенито12 и надеваю карочу13. Я признаюсь, что становлюсь смешон в публицистике печальных литературных эпох, где с переизбытком бальзамируют одряхлевшие тела и погружают в купели седобородых, краснощеких младенцев; где лженаука – утес, на котором алхимики-грифы разбивают о камень скорлупу познания, извлекая во множестве философские камни.
Фантазия как восковая податливость в сумасшедших пальцах, ветхий мох скрипящих на ветру деревьев, затягивающая пустота болотного толлундского эха, которая не спасает, не согревает, и уже не может отпустить…
В пятьдесят я небрежно расписываюсь в подарочных изданиях очередного шедевра, с простительной улыбкой кривя край нижней губы немного набок. В шестьдесят за чашей теплого cebar el Mate14 рассуждаю о бренности бытия, посыпая память лет звездной пылью, и, что непременно, устало смахиваю пепел с долговязой сигареты в сторону, при этом не стесняясь своей откровенной пошлости. В девяносто, на загривке жизни, с утра до ночи валяюсь в постели, жидкотелый, с выступающими ребрами и с пролежнем на пятке, кромсаю мысли и, комкая, бросаю в недра своего померкшего сознания, прибавлю – шамкаю беззубым ртом…