детьми? Сами Ходимовичи, по их признаниям, не знали дороги отсюда в родную весь.
– Да и страшно ходить-то, – говорили они. – Наткнешься еще на что…
– На что? – приставали Соколина и Святана. – На навок?
– Да ладно бы на навок. Они, навки… если подойти умеючи… Вот у нас один парень был! – оживился старший, Ходыга. – Ну, не у нас, а в другой веси, там, в Коростеличах! – Он махнул рукой куда-то на полуночь. – Ходил он раз по лесу… телушку искал. Вдруг видит: озеро, а в нем навки плещутся. Он присел за куст, высмотрел, которая из них самая красивая, подполз потихонечку да и схватил ее платок.
– У них есть платки? – удивилась Святанка. – Они же голые ходят.
– Ну, не всегда, – поморщился рассказчик. – У них есть платки какие-то. Я сам не видал, не знаю, а говорят, что есть.
– Это были крылья лебединые, – поправила Держанка, весьма сведущая в преданиях старины.
– Никакие не крылья! Навки не летают. Они в болоте живут. У баб лен воруют и себе ткут платки и сорочки.
– Но украсть надо сорочку!
– Не знаю, где сорочку, а у нас украсть надо платок!
– Ну, так что дальше? – прервала их спор нетерпеливая Соколина.
– Ну, он изловчился и утянул тот платок. Все вышли из озера, взяли свои платки, а одна глядит туда-сюда: нету! Заприметила парня, прибежала и давай просить: отдай да отдай. А он говорит: отдам, если замуж за меня пойдешь. Она и пошла, куда деваться. Пришли в избу к нему, стали жить. А потом как-то, уж через год, он опять в лес ушел, а навка и говорит его матери: отдай, мол, мне платок, а то на люди стыдно выйти. Та и отдала. А навка накинула платок – да и вон. Только и видели…
Ничего неожиданного в этом повествовании не было даже для Витяшки, но слушали с любопытством. А чем еще заняться? Ни прясть, ни шить. Только за горшком следить, где долго-долго томится на углях бобрятина с грибами или рыба.
Однажды Соколина и Святанка уговорили парней показать им Навье Око. Близко было не подойти: слишком мокро. Чуть в стороне от Игровца среди болотины лежало озерцо, шириной лишь с пол-избы, покрытое ряской; сейчас на ней золотилось несколько листьев с чахлых берез, будто слезы солнца.
– Вон там, – показал хмурый Ходишка. – Туда… там дна нет вовсе, говорят. Как девка прыгнет – сразу к Ящеру.
Девушки молча смотрели, крепко держась за руки. На болоте не веяло человеческим духом, и все же оно было полно своей, невидимой, неуловимой жизнью. Той, что дышала промозглым холодом. День за днем его влажная стылость вытягивала жизненное тепло, так что пленницы мерзли даже в избе, возле печи. Казалось, Навье Око зовет, манит к себе. Помавает, как сказал Ходима.
И чем дольше они жили здесь, тем более живым казался им сам Игровец. Совершенно пустой, он тем не менее был полон потаенной силы. Постройки и даже идолы ему бы только помешали.
Ута повидала в жизни несколько княжеских капищ. В родных краях, под Плесковом, где на холме над речкой Промежицей стояло святилище с каменными изваяниями Перуна – с мечом и молнией в руках, ногами попирающего змея, и Дажьбога – с крестообразным знаком солнца на груди. В Киеве, на Святой горе, где выстроились полукругом хранители земли и неба. Да и в Коростене тоже, где была своя Святая гора и свои изваяния тех же богов.
Но здесь – другое дело. И не в том, что на Игровце приносили жертвы еще иные, давно ушедшие племена.
Божество Игровца не нуждалось в идолах – оно лежало вокруг и взирало на посвященные ему торжества тысячами очей, в которых блестела болотная вода. Оно отвечало глухими стонами и завываниями из-под влажной земли. И ему не нужно было иного жертвенника, кроме Навьего Ока. Люди приходили сюда, чтобы прикоснуться к нему, взглянуть в эти жуткие, холодные глаза. И поднести дар, купив милость подземных богов.
По вечерам, как начинало темнеть, Ута загоняла детей в избу. Ей и самой жутко было смотреть на вершину Игровца. Стоило приглядеться – и даже днем начинал мерещиться круг из невесомых плящущих фигурок. Невольно она хваталась за гребень на поясе, но потом выпускала его. Если бы от ее бед можно было откупиться гребнем, отдала бы самый дорогой – резной, тонкой ромейской работы, из белой, чуть желтоватой кости, что лежит в киевской укладке под железным замком. Но и этой платы мало, чтобы вывести их из болота, бескрайнего и бездорожного.
* * *
Два всадника съехались над берегом Иржи, остановились, пристально глядя друг на друга. Не так они встречались после долгих разлук прежних лет. Между ними еще не было сказано ни слова, но уже что-то случилось – изменившее все и поставившее между побратимами стену.
– Будь жив, Ингвар, – мягко сказал Мистина, не делая, однако, попытки его обнять. – Давно я тебя жду.
Взглянул на Хакона, чуть позади, и приветливо кивнул ему. Одетый в обычную некрашеную одежду, с бурым плащом на плечах, с заплетенными в косу волосами, Пламень-Хакон сейчас почти не выделялся среди гридей.
– Это я тебя в Киеве долго ждал, – сердито ответил Ингвар. – Куда ты провалился, Долговязый?
– Пойдем, поговорим, – с мягкой настойчивостью пригласил Мистина.
Ингвар прекрасно знал этот голос: в нем слышалось обещание сказать нечто особенное. Побратим пользовался им, когда пытался укротить и подчинить себе, так, чтобы Ингвар и не понял, как это вышло. И теперь он внутреннее ощетинился и приготовился спорить. Но вспомнил слова Эльги: «Я так боюсь, что вы подеретесь». «Мы не отроки, чтобы драться!» – ответил он ей тогда. Надо следить за собой, чтобы жена не оказалась права…
Накрапывал дождь. В сопровождении своих отроков они подъехали к крайней избе веси и спешились. Хмурый Гвездобор быстро выставил оттуда хозяев, освобождая место нарочитым мужам. Но, к его возмущению, вслед за тем выставили его самого: Мистина только мигнул Годиме и Сигвальду, давая понять, что им с князем надо поговорить без чужих.
Мужчины сбросили плащи, сели.
– Куда ты делся? – повторил Ингвар. – Почему не ехал?
Он хотел рассказать, как со всех сторон до него доносились разговоры о предательстве Свенельдича, как он не хотел верить. Как жаждет, чтобы побратим поскорее опроверг наветы… Но что-то мешало ему, сковывало язык. Смерть Свенгельда и впрямь изменила очень многое. Но неужели она изменила и все то, что связывало их двоих?
Отношения человеческие – они как снег, о них ничего нельзя сказать наверняка.