Падение Стоуна - Йен Пирс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно ли говорить, что я влюбилась в него, в человека под пятьдесят, я, пятнадцатилетняя девчонка, какой была тогда? Он был всем, в чем я нуждалась и о существовании чего даже не подозревала. Он был даже более одиноким, чем я, и плохо знал, как заручиться дружбой и расположением себе равных. Поэтому он обратился ко мне и искал близости через книги и мысли. Ему нравилось, когда я рядом. Мне понятна радость наблюдать, как другой открывает для себя удовольствия, которые сам когда-то обнаружил в юности. Видеть, как кто-то растет и расцветает у тебя на глазах. Когда-нибудь у меня будут дети. Я знаю, что будут. И я буду смотреть, как они растут.
Теперь я совсем запутался, ведь она рассказывала историю про спасение, словно бы взятую из тех романов, которые она так жадно глотала. Хорошенькая сиротка, усыновленная добрым стариком, наделенная образованием и любовью. Я знал эту историю: она выросла подле своего преданного опекуна и заботилась о нем в старости или вышла замуж за какого-нибудь респектабельного, честного юнца, совсем такого, как он. Это была история защищенности и довольства. Добрых чувств и исполнения желаний. Она не заканчивалась на улицах приграничного городишки зимой.
Сейчас Элизабет была в собственном мире, и я ее не прерывал. Мне не хотелось, и я слишком устал; правду сказать, я даже не слышал ее слов, они просачивались в меня, пока я сидел рядом с ней на диване. Не думаю, что, начиная, она собиралась рассказать мне ее всю. Она просила о помощи, а не доверялась. Но едва она начала говорить, то уже не могла остановиться. Думаю, я был единственным, кто когда-либо слышал эту историю до конца.
— Он научил меня и другому, — продолжала она. — Всему про гравюры и картины, про статуи и соборы. Про фарфор и драгоценности. Он был человеком огромной культуры и эрудиции и имел небольшую коллекцию картин. Он клал передо мной папку гравюр и заставлял меня на них смотреть, описывая, что я вижу, высказывать мое мнение. Такое мне никогда хорошо не давалось; думаю, в этой области он считал меня довольно слабой. Но он настаивал и как будто получал удовольствие, что сидит со мной рядом. Однако мало-помалу картинки, которые он мне показывал, изменились. Он начал показывать мне гравюры Буше с изображениями обнаженных тел и сцен совращения и просил меня описывать их в мельчайших подробностях. Я слышала, как, пока я говорила, дыхание его становилось учащеннее, и не знала почему. В приюте про такое вообще ничего не говорилось, а в доме Штауфферов служанки были крайне добропорядочными и чопорными. Мое невежество было полным; я знала только, что тогда на меня находила какая-то игривость, и я поняла, что чем больше описываю, тем больше могу сделать так, что ему будет не по себе. Его руки на ее грудях. Белизна кожи. Волосы, падающие на шею.
— Как, по твоему, что тут происходит?
— Не знаю, сударь. Но наверное, ей очень холодно сидеть так без одежды посреди поля. Надеюсь, картину рисовали в теплый летний день.
— Но как по-твоему, ей нравится?
— Не знаю, сударь.
— А тебе бы понравилось?
И он положил руку мне на грудь и начал ее поглаживать. Теперь он взаправду тяжело дышал, и я застыла от растерянности. Мне не понравилось, но я знала достаточно, чтобы понимать, что должно. Поэтому я вообще ничего не сказала, только задрожала, пока его руки спускались вниз по моему телу.
Я его не поощряла. Я вообще ничего не делала. Я не знала, что делать. Я просто сидела, застыв, а он принял мою недвижимость за согласие. Потом затряслась дверная ручка, это одна из служанок открывала дверь, чтобы внести его утренний кофе. Он быстро убрал руку и встал. Я все еще очень плохо понимала, что происходит, но по его поведению видела, что происходить такого не должно. Что он делал что-то дурное.
Эта сцена не повторялась очень долго; внешне мы вернулись к заведенному порядку, и он был добр и внимателен, как всегда. Но разумеется, все изменилось. Я впервые мельком увидела мою власть; я знала, что могу заставить его трепетать. И я практиковалась. Взглядами, жестами, тем, как сидела и говорила. И я научилась делать так, чтобы ему было не по себе. Я не сознавала, что делаю, у меня не было злого умысла. Но тем не менее, думаю, я подвергала его мукам ада. Однажды вечером, когда его жена была в театре, он больше не мог мне сопротивляться.
Было больно. Правда, знаешь ли, больно, и я плакала. Он был вне себя от раскаяния, все гладил меня по волосам и говорил, как ему жаль и прощу ли я его когда-нибудь. В конечном итоге это я его утешала и просила не тревожиться. Мол, это не важно. Тогда он пересел в кресло подальше и посмотрел на меня с ужасом. Я никому не должна говорить. Это будет наша тайна. Иначе мне не позволят вернуться сюда и читать книги.
Вот так я стала потаскухой. В возрасте пятнадцати лет. Я скорее бы умерла, чем отказалась от книг, и если такова была необходимая плата, я была к ней готова. Я заверила его, что не скажу ни слова, и паника в моем голосе заставила его понять, что я говорю серьезно. Я была полностью в его власти, и он это знал.
Вот так завершилось мое образование. Все вернулось к прежнему: я читала, и мы разговаривали. Только в некоторые дни, обычно по вечерам, я улавливала перемену в его голосе, особое выражение глаз. Платила я ему, или платил он мне? Это был обмен. У каждого было нечто желанное другому. Я не чувствовала себя ни дурной, ни грешной, хотя знала, что следовало бы, и я не могла спросить чьего-либо мнения. Если бы остальные служанки узнали, они, уверена, тут же меня приструнили бы. Но они не знали. Еще одно, чему я научилась, — умению молчать и быть абсолютно сдержанной. Я знала достаточно, чтобы понимать: от моего молчания зависит все, что делает мою жизнь стоящей.
Доктор Штауффер был по-своему хорошим человеком, но слабым. Со мной он в зависимости от настроения бывал галантным любовником или отцом, и я играла ту роль, какую он просил.
Я взрослела и быстро училась и начала презирать Штауфферов. Мне не следовало бы: такого в пьесе, которая разыгрывалась в голове доктора, не значилось. Но мне не было простора, чтобы расти и меняться. И я видела, как держатся супруги наедине и на людях, и поняла, что этот столь завидный брак — сплошь видимость и притворство. Вероятно, они хорошо уживались, но следует помнить, что я была воспитана на романах: мадам Бовари была моей лучшей подругой, Растиньяк — истинным возлюбленным. Едва скрываемая ненависть, скреплявшая брак Штауфферов, начала пробуждать во мне презрение и отвращение. Я буду любить или буду свободна. Цена освобождения будет высока: человек, готовый ее заплатать, исключительным. Не таким, как доктор Штауффер с его усами и толстым брюхом, с запахом сигарет и неловким хрюканьем, когда меня тискал.
Но был еще один по фамилии Вихманн, человек, которого я ненавидела больше всех на свете. Он был хитрым, лживым, жестоким. Грязный человечишка с грязной душонкой. Он пронюхал про нас с доктором Штауффером и назвал цену за свое молчание. Этой ценой была я, и доктор Штауффер ее заплатил. Он получал меня всякий раз, когда меня желал. При всех своих недостатках доктор Штауффер был человеком добрым, Вихманн — нет. Он любил делать ужасные вещи, и меня такие заставлял делать. Но он тоже многому меня научил: я узнала, что могу контролировать даже такого человека, делая больше, чем он хочет, и позволяя ему делать, что пожелает. Хочешь послушать, чему я научилась в его руках? Я тебе расскажу, чтобы тебе угодить. Расскажу все, что ты захочешь услышать.
Я покачал головой.
— Думаю, я от тебя такого не заслужил, — ответил я укоризненно.
Она тряхнула головой.
— Ты необычный мужчина.
— Возможно.
— Потом я поняла, что больше не могу это выносить. Поэтому положила всему конец. Не намеренно, не продуманно: я, по сути, не понимала, что делаю, но нас поймали, и это была моя вина. Доктор Штауффер становился все смелее, и я понукала его рисковать все больше. Однажды его жена собиралась завтракать вне дома, но я слышала, что завтрак отменили и она решила отправиться на короткую прогулку, а после вернуться домой. Доктор Штауффер этого не знал, а я побудила его меня желать. Теперь это уже давалось мне легко.
И так нас застали в самом непристойнейшем виде. Его жена вошла, посмотрела и вышла. Она была доброй, но довольно глупой женщиной, щедрой к юным сиротам, однако не способной понять взрослых или себя саму. Сомневаюсь, что ей когда-либо приходило в голову, что ее благотворительность и ленчи, возможно, оставили брешь в жизни ее супруга, которую он стал заполнять на стороне. Женщина более умудренная закатила бы ужасный скандал и оставила все как есть. Но не эта. Она пожелала развестись, и после я узнала, что для доктора Штауффера это было бы катастрофой. У него не было собственных средств, семейное состояние принадлежало ей, и она намеревалась дать ему почувствовать это сполна. Подробностей я не знаю; я, разумеется, собирала вещи. Доктор Штауффер уволил меня через несколько секунд после того, как его жена вышла из комнаты, еще прежде, чем я успела опустить юбку. Он собирался переложить вину на меня. Уловки искусительницы. Конечно, собирался, я не могла его винить.