Ратоборцы - Алексей Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем княгиня устроилась на подлокотнике его кресла, взяла блюдо и принялась бережно отделять от костей куски куриного мяса – белые, длинные, волокнистые – и кормить ими Александра и время от времени подносить к его устам чашу с вином.
Он снисходительно-ласково потрепал ее белоснежную узкую руку.
– Да у тебя здесь чудесно!.. – сказал он. – Однако дайкось я сам: люблю с косточки кушать.
Он взял из ее рук остатки курицы и, разламывая и разворачивая своими сильными пальцами сочно похрустывающие косточки, принялся есть с той отрадной для глаза мужественной жадностью, с какою вкушает свою заслуженную трапезу пахарь и воин.
Горячая слеза капнула на щеку Александра. Княгиня, державшая чашу с вином, поспешила поставить ее на место.
Александр перестал есть, поспешно отер пальцы о полотенце на столике и обеспокоенно повернулся к ней:
– Что с тобой?
Она склонилась молча к его голове и плакала. Когда же он стал отымать ее лицо от своего плеча, чтобы заглянуть ей в глаза, она выпрямилась, стряхнула слезы, и у нее стоном горлинки, терзаемой ястребом, вдруг вырвалось:
– Господи!.. А что же Вася-то наш кушает – там, в темнице в твоей, в порубе? – И она зарыдала.
Невский вздрогнул от неожиданности. Он полагал, что ей, матери, ничего еще не известно о заточении сына. Он запретил ей что-либо сказывать. Сам же он хотел сказать, что Василий отбыл на время во Псков.
Стужей пахнуло на княгиню от слов, которыми он ответил на ее жалобный возглас:
– А право, не знаю, чем их там кормят! – сказал он. – Не любопытствовал!.. Да надо полагать, курятинкою не балуют, вином не поят… Приказывал я, чтоб хлеб-вода дадены были…
– Господи! – опять скорбно воскликнула княгиня, глядя молитвенно на иконы. – Да как помыслю, что он, Васенька мой, отрок еще, – и в темнице, с убийцами… и на земле спит, на соломе гнилой, – сердце кровью подплывает! Да что же это такое? – выкрикнула она и заломила над головой сплетенные руки и завыла, как воют простые бабы над покойниками.
Невский вскочил на ноги.
– Чего запричитала? – крикнул он. – «Васенька, Васенька»! А с кем же ему сидеть, как не с убийцами, головниками? А кто он сам-то есть?.. Да он сто крат хуже убийцы. Знаешь ли ты, что сей сынок твой, отрок твой умыслил?.. Нет? Так слушай: Василий ладил послов татарских убить, новгородцев напустить на них. Меня хотел в город не допустить! Ведомо ему было, мерзавцу, что я без полков здесь, да и что дружины при мне не много… Хорош отрок!.. На соломе, говоришь, на земле сырой спит?.. Ничего! В земле ему будет постель постлана… с которой не подымаются!..
При этих неистовых словах князя слезы княгини словно бы враз высохли, рыданья пресеклись. Теперь это была царица, но царица-мать!
– Будет мне плакать! – вскричала гневно она. – У тебя разве сердце?! То жернов! И кто под него попадет, тому не быть живому!.. Да и будь он проклят, этот Новгород твой!..
– Княгиня!
В дверь постучали. Александр подошел и открыл. Сквозь распахнутую дверь к нему поспешно подошел Андрей-дворский. Он был одет по-уличному и запыхался. Приветствовав князя, он проговорил:
– Беда, Олександр Ярославич, – опять мятутся, окаянные!
– Сюда ступай, Андрей Иваныч, – здесь скажешь! – прервал его Невский и втянул за рукав через порог и захлопнул двери.
Он не дал даже перекреститься Андрею Ивановичу на иконы и приветствовать княгиню.
– Ну, что там опять стряслося? – сразу преображаясь, словно взявшийся за гриву коня, готовый вскочить в седло, спросил он.
– Ох, княже! – воскликнул Андрей-дворский. – Опять вече созвонили, другое!.. Повалили все на Торговую сторону, с факелами, – боюсь, сожгут город!.. И все – при оружии, а кто – с дрекольем. Крови не миновать!.. Стражников я укрепил, добавил, сколько мог… а не знаю, удержат ли! Кричат: «Василья-князя отдайте нам!» На посадника, на Михаила, самосудом грозятся: вышел он уговаривать. Боюсь, Олександр Ярославич, не убили бы старика!.. Сильно ропщет народ!
– Подожди, сейчас выйду, – сказал Александр.
И дворский вышел, закрыв за собою дверь.
Князь обернулся к супруге:
– Вот, вот он, отрок твой, Васенька твой!.. – грозно– угрюмым голосом, в котором, однако, слышались слезы, выкрикнул он вне себя, и прекрасное лицо его исказилось.
Второе вече, в Неревском конце, у церкви Святого Иакова, – вече крамольное – созвонил Александр Рогович – гончар. Да и какое там вече! «Вечити» не давали никому. Не было тут ни посадника, ни тысяцкого, ни дьяка, ни подьячего, ни сотских, ни подвойских, ни биричей: это было диковечье, это было восстание!
– Тут – наше вече! – кричали. – Теперь спуску не дадим!
Сперва, еще в сумерках, народ на князя и на посадника Михаила копили не здесь, а во дворе усадьбы Роговича. А когда уже столько скопилось, что и забор повалили, то Александр Рогович велел своей дружине перегонять народ на другое место, к церкви, и там бить в колокол.
Слугам и дружине своей велел возжечь факелы, быть при оружии и в доспехах. А кричать велел так: «Бояре себе творят легко, а меньшим – зло!», «Кажный норовит в свою мошну!», «Князь татарам Новгород продал!..», «Дань по достатку надо раскладывать, а не по дворам!», «Посадник измену творит Новгороду, перевет с князем Александром держит!..»
Это и кричали в народе на разные голоса.
Площадь церковная не вмещала людей, а улицы со всех четырех сторон все накачивали и накачивали новые оравы и толпы.
Страшен мятеж людской!..
Сперва взбулгачили чуть не всех своим колоколом. Натекло народу и такого сперва немало, у которого и в мыслях не было супротив самих себя идти: ведь только что отвечили и грамоты вечевые князь-Александру выдали, так чего же уснуть не дают хрестьянам?!
Разузнав, чего домогается Рогович, одни стали заворачивать обратно, сшибаясь на возвратном пути с теми, кто приваливал к Роговичу, а другие и в драку ввязались. Жерди, колья, мечи, сабли, буздыганы и копья – все пошло в ход!
Завзятый вечник – небогатый мужичонка Рукосуй Иван ввертелся в толпу с диким воплем, показывая всем разодранную и окровавленную на груди рубаху:
– Вот, православны, глядите: ударили стрелою в пазуху!..
– Кто тебя ударил?
– Приятели княжеские, клевреты!.. Милостивцы Олександровы!.. Предатели наши!..
– Бей их!..
На крыльцо церкви вскочил Александр Рогович. Двое рослых дружинников стали рядом с ним с дымно клубящимися и кидающими огненные брызги факелами.
Староста гончаров был в кольчуге и в шлеме. Сбоку, на поясе, висел его неизменный чекан. Шлем был застегнут. Он снял его. Толпа притихла.
– Господа новгородцы!.. Граждане новгородские! – воззвал Рогович. – Дело большое зачинаем! Либо свободу себе возворотим, либо костью падем! Кричите: ставить ли щит против великого князя Олександра, против татар, для которых он дани требует?
– Ставить щит!.. – закричали единым криком зыбившиеся перед ним толпы.
– Нас не охомутают!.. Владимиру Святому дань – и то не стали возить, и ничего с нами не сделал, а тут – поганому татарину, скверноядцу, покоряйся?!
– Что это за князь, да еще – и великий?! Оборонить Новгород не может!.. Тогда нам и князей не надо!..
– И дедам нашим такое не в память!.. Нам дань платят, а не мы!..
– Ставить щит!..
– Ты нас веди, Рогович!.. Умеешь!.. Человек военный!..
– Тебе веруем!..
– Ишь ты! – послышался опять злобный крик против Ярославича. – О татарах пекется… Как бы не обедняли!..
– На нем будет крови пролитие! А мы с себя сымаем!..
– А посаднику Михаилу – самосуд!..
– За Святую Софию!..
– За Великий Новгород!..
Рогович Милонег прислушался: явственно доносился звон клинков о доспехи, хрясканье жердей. Слышно было, как вышатывают колья из частоколов и плетней.
Кто-то из толпы выкрикнул весело:
– Драча! Пружане с козьмодемьянцами схватилися!..
Из маленькой каменной сторожки, приоткрыв дверь, высунул голову летописец-пономарь. Он тут же и проживал, при церкви Иакова, близ которой ревело дикое вече. Он испуганно перекрестился, увидав, что творится. Некоторое время он, превозмогая страх, вслушивался. Вдруг обнаженная по локоть сухая женская рука схватила его сзади за ременный поясок подрясничка и рывком втянула обратно, в сторожку. Это была пономариха. Большие дутые посеребренные серьги ее качались от гнева.
Пономарь, слегка прикрывая голову – на всякий случай, если рослой супруге вздумается ударить его, – проследовал бочком к своему налою для писанья, на котором раскрыта была его летопись.
Трое пономарят, белоголовые, от десяти до четырех годочков, кушали просяную жидкую кашу, обильно политую зеленым конопляным маслом. Четвертый ребенок лежал еще в зыбке, почмокивая соскою на коровьем роге.
Пономариха, закинув крючок двери, принялась отчитывать мужа. А он уже обмакнул перо и вносил в свою тетрадку все, чему стал свидетель. Он лишь с пятого на десятое, как говорится, слышал слова, которыми его честила супруга.