Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полная тишина, только тихо и ровно стонет девочка.
Солнце печет. Кучер растаял где-то в серой равнине. Казалось, время остановилось, неподвижное и гнетущее, как горе и болезнь рядом с ними.
— Боже, Агата, боже, как они живут! Какая страна, какие люди! — шептала младшая сестра, стараясь заглушить в себе страх.
Агата смотрела вдаль — там должна была показаться коляска. Мать девочки, не останавливаясь, утирала незаметные, но неиссякаемые слезы.
Вдруг девочка захлебнулась, страшная судорога перекосила тело — ее стало рвать, а голова так и оставалась на земле. Мать нагнулась и приподняла ей голову, Агата своим маленьким платочком вытирала ей рот. Судорога еще несколько раз сотрясла ее тело, и девочка затихла, мертвенно-бледная, чуть заметно дыша. Агата подняла ей рубашку и увидела, что начал отекать живот. От девочки шел тяжелый сильный запах испражнений — пища с силой ударила из нее во все стороны.
Агата выпрямилась, расставив руки, и стала знаками спрашивать, есть ли вода. В траве лежал кувшин, из которого удалось нацедить несколько капель. Больше нигде воды не было. Она попросила ложку, чтобы разжать девочке стиснутые зубы. Понадобилось много времени, чтобы объясниться знаками, но ответ был тот же — нет.
— Ничего нет. Ничего здесь нет, — шептала Агата, вытирая руки платком, который подала ей сестра.
И ее добрая воля разбивалась о стену нищеты и безысходности.
Убедившись, что ничего разумного и полезного сделать не удастся, Агата со все нарастающим чувством отчаяния скрестила руки и умоляюще взглянула на знахарку Смилю. Та сидела на высохшей траве, на спеченной земле, непоколебимо спокойная и уверенная в силе своих трав и заклинаний, в том, что они должны помочь и помогут, если на то будет воля божья. Теперь Агата благожелательнее смотрела на эту женщину, и ей хотелось просить ее хотя бы ворожить и причитать, раз ничего другого нельзя сделать, только не сидеть так безучастно, пока яд разрушает детское тело и действует с каждой минутой все сильнее.
Младшая сестра во всем подражала старшей. Теперь они обе стояли, скрестив руки, и ждали, как и эти крестьянки, помощи, которая вот-вот должна была подоспеть. Им начинало казаться, что они стоят так века, беспомощные, забытые, ни на что не способные, под бескрайним небом, среди необозримых пустых пастбищ без признаков человеческого жилья, кроме серого полуразвалившегося сарая, похожего на декорации в трагедии. Им казалось, что они и сами такие же убогие и несчастные и давно уже вовлечены в какую-то драму из жизни полудиких пастухов. Головы у них были налиты свинцом, на глазах и во всех членах ощущалась тяжесть, они стояли неподвижные и расслабленные, как все вокруг, и лишь скрытое зло в ребенке жило, разрывало и опустошало его без всякого противодействия.
Мать коротко и часто вздыхала, продолжая утирать пот и слезы, и в тишине у нее вырывались короткие жалобы. Девушки понимали не слова, а смысл.
— Ох, несчастная я, разнесчастная! У-у-у-у, все на мою голову! Ох, горемычница проклятая!
Она снова подымала глаза и тщетно искала на горизонте мальчика, которого три часа назад послали словно не за ракией, а за смертью.
Наконец на дороге показалась светло-желтая коляска. Агата нервно замахала кучеру платком, чтобы он ехал скорее. Но он, видно, родился медлительным и неуклюжим, и ничем его нельзя было пронять. Он привез плоскую хрустальную фляжку с серебряным колпачком.
С трудом удалось раскрыть девочке сведенные губы. Агата медленно и осторожно вливала коньяк, боясь, как бы он не пошел обратно. Как только девочка начинала захлебываться, она останавливалась. Наконец фляжка была опорожнена. Уже минут через десять на лбу больной выступили капельки пота, в глазах появился живой блеск, слегка окрасились щеки.
С помощью кучера Агата объяснила крестьянкам, что девочке ни за что нельзя давать спать, что ей надо растирать лоб и грудь и время от времени подымать вверх руки — это ускорит дыхание и улучшит работу сердца. Женщины слушали одобрительно, принимали все советы, но не умели ни поблагодарить за чудо, ни попрощаться как следует. Без двух неуместных здесь фигурок в светлых господских одеждах группа приобрела прежний вид.
Девушки быстро уселись в коляску и поехали. Позади показался громоздкий, черный, покрытый пылью ландаэр.
Местность вокруг уже нельзя было назвать равниной. Она спускалась и холмилась одновременно. Духота усиливалась. По бокам дороги лежала красная тощая земля со скудной низкорослой растительностью — можжевельником, боярышником и безымянной стелющейся мелкой травой. Пейзаж быстро терял свою величавую меланхолическую красоту, характерную для равнины, когда она бесконечной линией соединяется с горизонтом. Все вокруг становилось темным, клочковатым, убогим и обыденным.
Лошади бежали все быстрее. Кучер подгонял их, он не хотел снова оказаться перед ландаэром и досаждать господам пылью. Наклонившись вперед, легкая коляска катила по мягкой дороге почти бесшумно.
Сестры, подавленные, молча смотрели перед собой, остро ощущая тоску этого края и тяжесть пополуденного зноя.
Каким прекрасным и легким было утро на гласинацской равнине, когда они говорили обо всем и ни о чем и Амалия оплакивала свою несчастную любовь!
Агата не сводила неподвижного взгляда с двух блестящих пуговиц на спине мундира кучера и время от времени хмурила свои черные тонкие брови, как недавно над больной. И вновь это придавало ее лицу холодное и страшное выражение. Амалия незаметно с испугом поглядывала на сестру, она боялась этого выражения и хотела что-то сказать, чтобы нарушить тягостное молчание, но не решалась, опасаясь еще больше огорчить свою старшую и такую умную сестру. В недоумении она положила свою руку на руку Агаты. Агата, словно это был сигнал, опустила темную голову на плечо сестры и закрыла глаза. Амалия искоса взглянула на нее и увидела, как задрожали ее губы, а на густых ресницах повисли слезы. Она растроганно и неловко прижала сестру к себе и зашептала:
— Нет, нет, не плачь. О чем ты плачешь? Ты не должна плакать. Ты у меня такая красивая, взрослая, умная!
Теперь она, неумело подражая старшей сестре, молча указывала на кучера и немым выражением лица молила ее не плакать громко.
Агата быстро пришла в себя, вытерла глаза, но тут слезы хлынули с новой силой, неодолимо, и она опять опустила голову на плечо сестры и зашептала сдавленным, прерывающимся шепотом:
— Ах, я еще в Вене говорила тебе, куда мы едем. Теперь ты видишь, какие они. Нигде ничего нет… Я тебе всегда говорила, сколько здесь горя, дикости, сколько жутких безмолвных страданий. Я всегда тебе говорила, всегда, но все оказалось еще мрачнее и ужаснее. Это страшно, страшно!
— Гати, возьми себя в руки, ради бога, Гати! — встревоженно и возбужденно успокаивала младшая сестра старшую. — Не будь ребенком! Помнишь, граф Прокеш говорил, что ты все преувеличиваешь, и повторял тебе турецкую пословицу: «Без глаз останется тот, кто за всех в мире плачет». Он ведь давно живет на Востоке. Всюду дикость, всюду горе, особенно в таких странах, чем же мы можем помочь?
— Ах, ничем, конечно, ничем… То есть можно было бы помочь, необходимо. Кто-то должен делать хоть что-нибудь, что-нибудь. Ведь так нельзя, невозможно жить ни им, ни нам. Это страшно, неправдоподобно!
— Но ведь ни ты, ни я не виноваты, — нетерпеливо повторила младшая сестра умоляющим тоном, сама готовая заплакать.
— Нет, нет, — отвечала старшая машинально, но тут же спохватилась. — То есть… откуда я знаю? «Не виноваты»! Конечно, это легче всего сказать. В конце концов получается так, что никто не виноват, но ты видишь, как они живут и что делается. Ты сама видела, своими глазами. Кто-то виноват, раз существует такой ужас? Такой ужас!
Младшая сестра ласково утешала старшую. Быстрыми детскими движениями прижимала руки то к ее глазам, то к губам, стараясь погасить ее горе, как пожар, но вдруг и сама расплакалась от непонятного стыда, гнева, жалости, взвинченная слезами сестры и безотчетным эгоизмом молодых, красивых, избалованных женщин, которые понимают и переносят слезы, связанные только с их собственной болью. Она хотела одного: чтобы Агата наконец успокоилась и кончились эти разговоры о горе и несчастьях. Она шептала сквозь слезы сердито и укоризненно, все сильнее прижимая голову сестры к своей:
— Не плачь, Гати. Заклинаю тебя, успокойся! Кучер все слышит. Я не понимаю! Ну стоит ли плакать из-за Боснии? Перестань, прошу тебя! Я не могу видеть твои слезы. Не могу!
Так, обнявшись и плача, забыв о кучере и обо всем на свете, ехали две сестры по гласинацской равнине, переходившей здесь в крутые горы. Дорога все больше шла под уклон, заросли с обеих сторон становились гуще. На коляске скрежетал тормоз.
Стачка на ковровой фабрике{22}