На ножах - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таком положении отыскал ее здесь майор и, назвав ее по имени, укорял за беспокойство, которое она наделала всем своею отлучкой.
Катерина Астафьевна, не переменяя положения, только перевела на мужа глаза.
– Пойдем ужинать! – звал ее майор.
– Форов! – проговорила она тихо в ответ ему, – скажи мне правду: сам ли ты это сделал?
– Нет, не сам.
– Я так и думала.
– Да; это попадья меня принудила.
– Не сам… попадья принудила, – повторила за ним с расстановкой жена, и с этим вдруг громко всхлипнула, нагнула лицо в колени и заплакала.
– Что же, тебе обидно, что ли? – осведомился майор.
– Конечно, обидно… очень обидно, Форов! – отвечала, качая головой, майорша. – Ты сам в семь лет нашей жизни никогда, никогда про меня не вспомнил.
– Да я никогда и не позабывал про тебя, Тора.
– Нет, забывал; всегда забывал! Верно я скверная женщина: не умела я заслужить у тебя внимания.
– Полно тебе, Торочка! Какого же еще больше внимания, когда ты теперь моя жена?
– Нет, это все не то: это не ты сделал, а Бог так через добрых людей учинил, чтобы сократить число грехов моих, а ты сам… до сих пор башмаков мне не купил.
– Что за вздор такой? Какие тебе нужны башмаки? Разве не у тебя все мои деньги? Я ведь в них отчета не спрашиваю: покупай на них себе что хочешь.
– Нет, это все не то – «покупай», а ты должен помнить, когда у тебя в Крыму в госпитале на ноге рожа была, я тебе из моего саквояжа большие башмаки сшила.
– Ну помню, что ж далее?
– Ты сказал мне тогда, что первый раз как выйдешь; купишь мне башмаки.
– Ну?
– Ну, и я вот семь лет этих башмаков прождала, когда ты их принесешь, и ты их мне не принес.
– Э! полно, мать моя, глупости-то такие припоминать! Вставай-ка, да пойдем ужинать.
И майор взял жену за руку и потянул ее, но она не поднималась: она продолжала сетовать, что ей до сих пор не куплены и не принесены те башмаки, обещание которых напоминало пожилой Катерине Астафьевне тоже не совсем молодое и уже давно минувшее время, предшествовавшее бесповоротному шагу
в любви ее к майору.
Филетер Иванович, чтобы утешить жену, поцеловал ее в ее полуседую голову и сказал:
– Куплю, Тора! честное слово, куплю и принесу!
– Нет, я знаю, что не принесешь; ты обо мне не можешь думать, как другие о женщине думают… Да, ты не можешь; у тебя не такая натура, и это мне больно за тебя… потому что ты об этом будешь горько и горько тужить.
– Ну, так что ж, развестись, что ли, хочешь, если я такой подлый?
– Как развестись?
– Как? Разве ты забыла, что ведь мы обвенчались?
Катерина Астафьевна в последние минуты своего меланхолического настроения действительно позабыла об этом, и при теперешнем шуточном напоминании мужа о разводе сердце ее внезапно вскипело, и она, обхватив обеими руками лохматую голову Форова, воскликнула, глядя на небо:
– Боже мой! Боже мой! за что же ты послал мне, грешной, так много такого хорошего счастия?
Глава двадцать вторая
Язык сердца
Майорша плакала и тужила совсем не о тех башмаках, о которых она говорила: и башмаки, и брак, и все прочее было с ее стороны только придиркой, предлогом к сетованию: душа же ее рвалась к иному утешению, о котором она до сегодняшнего вечера не думала и не заботилась. Зато эта беззаботность теперь показалась ей ужасною и страшною: она охватила все ее существо в эти минуты ее уединения и выражалась в ней теми прихотливыми переходами и переливами разнообразных чувств и ощущений, какие она проявляла в своей беседе с мужем.
– Одного, – говорила она, – одного только теперь я бы желала, и радость моя была бы безмерна… – и на этом слове она остановилась.
– Чего же это?
– Нет, Фор, ты этого не поймешь.
– Да попробуй, пожалуйста.
– Нет, мой Фор, незачем, незачем: этого говорить нельзя, если ты сам не чувствуешь.
– Решительно не чувствую и не знаю, что надо чувствовать, – отвечал майор.
– Ну и прекрасно: ничего не надо. Встань с травы, росно, – и вон все сюда идут.
С этим майорша приподнялась и пошла навстречу шедшим к ней Евангелу, его попадье, Синтяниной и Ларисе.
В походке, которою майорша приближалась к пришедшим, легко можно было заметить наплыв новых, овладевших ею волнений. Она тронулась тихо и шагом неспешным, но потом пошла шибче и наконец побежала и, схватив за руку попадью, остановилась, не зная, что делать далее. Попадья поняла ее своим сердцем и заговорила:
– Это не я, душка, не я!
– Ну, так ты! – кинулась майорша к Синтяниной.
– И не я, Катя, – отвечала генеральша.
– Ангелы небесные! – воскликнула майорша и, прижав к своим губам руки попадьи и Синтяниной, впилась в них нервным, прерывистым и страстным поцелуем, который, вероятно, длился бы до нового истерического припадка, если б отец Евангел не подсунул шутя своей бороды к лицам этих трех скученных женщин.
Увидав пред собою эту мягкую светло-русую бороду и пару знакомых веселых голубых глаз, Катерина Астафьевна выпустила руки обеих женщин и, кинувшись к Евангелу, прошептала:
– Ах, батюшка… мне так досадно: я хотела бы пред этим… исповедаться… но…
– Но отпущаются тебе все грехи твои, чадо, – отвечал добродушный Евангел, кладя ей на оба плеча свои руки, которые Катерина Астафьевна схватила так же внезапно, как за минуту пред сим руки дам, и так же горячо их поцеловала.
Потом они с Евангелом поцеловали друг друга и при этом перешепнулись:
Форова сказала: «Батюшка, простится ли мне?», а Евангел ответил: «И не помянется-с».
И с этим он перехватил ее руку себе под руку, а под другую взял генеральшу и, скомандовав: раз, два и три! пустился резвым бегом к дому, где на чистом столе готов был скромный, даже почти бедный ужин. Но было за этим ужином шумно и весело и раздавались еще после него оживленные речи, которые не все переговорились под кровлей Евангела до поздней ночи, и опять возобновились в саду, где гости и провожавший их хозяин остановились на минуту полюбоваться тихим покоем деревьев, трав и цветов, облитых бледно-желтым светом луны.
Тут, по знаку, данному Евангелом, все в молчании стали прислушиваться к таинственным звукам полуночи: то что-то хрустнет, то вздохнет, шепчет и тает, и тает долго и чуть слышимо уху…
– Люблю эти звуки, – тихо молвил Евангел, – и ухожу часто сюда послушать их; а на полях и у лесов, на опушках, они еще чище. Где дальше человеческая злоба, там этот язык сейчас и звучнее.
Форову это дало случай возразить, что он этой сентиментальности не понимает.
– А вот Гете понимал[174], – заметил Евангел, – а Иоанн Дамаскин еще больше понимал. Припомните-ка поэму Алексея Толстого; Иоанн говорит: «Неодолимый их призыв меня влечет к себе все более… о, отпусти меня, калиф, дозволь дышать и петь на воле».[175] Вот что говорят эти звуки: они выманивают нас на волю петь из-под сарая.
– Наплевать на этакую волю, чтобы петь да дышать только: мне больше нравятся звуки Марсельезы в рабочих улицах Парижа, – отвечал Форов.
– Париж! город! – воскликнул с кротким предостережением Евангел. – Нет, нет, не ими освятится вода, не они раскуют мечи на орала! Первый город на земле огородил Каин; он первый и брата убил. Заметьте, – создатель города есть и творец смерти; а Авель стадо пас, и кроткие наследят землю.[176] Нет, сестры и братья, множитесь, населяйте землю и садите в нее семена, а не башенье стройте, ибо с башен смешенье идет.
– А в саду Дьявол убедил человека не слушаться Бога, – перебил майор.
– Да, это в Эдемском саду; но зато в Гефсиманском саду случилось другое:
там Бог сам себя предал страданьям. Впрочем, вы стоите на той степени развития, на которой говорится «несть Бог», и жертвы этой понять лишены. Спросим лучше дам. Кто с майором и кто за меня?
– Все с вами, – откликнулись попадья, генеральша и майорша. Лариса вертела в руке одуванчик и молчала.
– Ну, а вы, барышня? – отнесся к ней Евангел.
– Не знаю, – отвечала она, покачав головой и обдув пушок стебелька, бросила его в траву и сказала:
– Не пора ли нам в город?
Это напоминанье было не особенно приятно для гостей, но все стали прощаться с сожалением, что поздно и что надо прощаться с поэтическим попом.
Пылкая Катерина Астафьевна даже прямо сказала, что она с радостью просидела бы тут до утра и всю жизнь прослушала бы Евангела, но попадья ответила ей:
– А я его никогда не слушаю.
– Господи, как все пары курьезно подтасовываются! – воскликнула, смеясь и усаживаясь в экипаж, генеральша.
– Превосходно подтасовываются-с, превосходно-с! – отвечал ей Евангел. – Единомыслие недаром не даровано, да-с! Тогда бы стоп вся машина;
тоска, скука и сон согласия, и заслуги миролюбия нет. Все кончено! Нет-с, а вы тяготы друг друга носите, так и исполните закон Христов.[177]