На ножах - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А как же «возлюбим друг друга»? – заметил майор.
– А так: прежде «возлюбим друг друга» и тогда «единомыслием исповемы», – отвечал ему Евангел, пожимая руку майора и подставляя ему свою русую бороду.
– Да я уже тебя и люблю, – отвечал, обнимая его, майор. И они поцеловались, и с тех пор, обмолвясь на «ты», сделались теми неразрывнейшими друзьями, какими мы их видели в продолжение всей нашей истории.
Эта дружба противомышленников, соединившихся в единомыслии любви, была величайшею радостью Катерины Астафьевны, видевшей в этом новую прекрасную черту в характере своего мужа и залог того, что он когда-нибудь изменит свои суждения.
Глава двадцать третья
Горшок сталкивается с горшком
Супружеская жизнь Форовых могла служить явным опровержением пословицы, выписанной над этою главой: у них никогда не было разлада; они не только никогда друг с другом не ссорились, но даже не умели и дуться друг на друга.
«Стоит ли это того, чтобы не ладить?» – говорила себе майорша при каких-нибудь несогласиях с мужем, и несогласия их ладу не мешали.
«Наплевать!» – думал себе майор, если не удавалось ему в чем-нибудь убедить жену, и тоже не находил в этом никаких поводов к разладу.
Катерина Астафьевна помнила слова Евангела, что так даже и необходимо; да и в самом деле, не все ли близкие и милые ей люди несли тяготы друг друга? Много начитанный, поэтический и глубоко проникавший в самую суть вещей Евангел проводил свою жизнь с доброю дурочкой и сделал из нее Паиньку, от которой его, однако, потягивало в поля, помечтать среди ночных звуков; Форов смирился пред лампадами Катерины Астафьевны и ел ради нее целые посты огурцы и картофель, а она… она любила Форова больше всего на свете, отнюдь не считая его лучшим человеком и даже скорбя об его заблуждениях и слабостях. Синтянина… но эта уже несла тяготу, с которой не могла сравниться тягота всех прочих; все они жили с добрыми людьми, которых, вдобавок к тому, любили, а та отдала себя человеку, который был мстителен, коварен, холоден…
Глядя на Евангела, Катерина Астафьевна благословляла жизнь в ее благе; сливаясь душой с душой Синтяниной, она благоговела пред могуществом воли, торжествующим в святой силе терпения, и чувствовала себя исполненной удивления и радости о их совершенстве, до которого сама не мечтала достигнуть, не замечая, что иногда их даже превосходит.
Жизнь ее была так полна, что она никуда не хотела заглядывать из этого мирка, где пред нею стояли драгоценные сосуды ее веры, надежды и любви.
Но ей был нужен и еще один сосуд, сосуд, в который бы лился фиал ее горести: этот сосуд была бессодержательная Лариса.
Мы видели, как майорша хлопотала то устроить, то расстроить племянницыну свадьбу с Подозеровым и как ни то, ни другое ей не удавалось и шло как раз против ее желаний. Когда свадьба эта была уже решена, Катерина Астафьевна подчинилась судьбе, и даже мало-помалу опять начала радоваться, что племянница устраивается и выходит замуж за честного человека. Она даже рвалась помогать Ларисе в ее свадебных сборах и, смиряя свое кипучее сердце, переносила холодное устранение ее от этих хлопот; но того, что она увидела на свадебном пиру Ларисы, Катерина Астафьевна уже не могла перенесть. Никем не замеченная, она ушла домой ни с кем не простясь; сняла, разорвав в нескольких местах, свое новое шерстяное платье и, легши в постель, послала кухарку за гофманскими каплями.
Такое поведение майорши удивило возвратившегося, через час после ее прихода, мужа.
– Ночью посылать женщину за пустыми каплями!.. Какая глупость! – заговорил он, начиная разоблачаться.
Майорша как будто этого только и ждала. Она вскочила и начала майору рацею о том, что для него жена не значит ничего и он, может быть, даже был бы рад ее смерти.
– Нет, я только был бы рад, если бы ты немножечко замолчала, – отвечал спокойно майор.
– Никогда я теперь не замолчу.
– Ну, и очень глупо: ты будешь мешать мне спать.
– А ты можешь спать?
– Отчего же мне не спать?
– Ты можешь… ты можешь спать?
– Да, конечно, могу! А ты почему не можешь?
– Потому, что я не могу спать от мысли, какое несчастие несходная пара.
– Ну, вот еще!.. Наплевать.
И майор поставил на стул свечу, взял книгу и повалился на диванчик.
Майорша дергалась, вздыхала, майор читал и потом вдруг дунул на свечу, повернулся к стене и заснул, но ненадолго.
Услышав, что муж спит, Катерина Астафьевна сначала заплакала, и потом мало-помалу разошлась и зарыдала истерически.
– Что, что, что такое с тобой? – спрашивал спросонья майор. Она все рыдала.
– Ну, на вот капли, – проговорил он, встав и подавая жене принесенный из аптеки флакончик.
Катерина Астафьевна нетерпеливо отодвинула его руку.
– И из-за чего? Из-за чего? – ворчал он. – Люди женились, да что нам до этого? Не хорошо они будут жить, опять-таки это не наше же дело. Но чтоб из-за этого не спать ночи…
Но майорша вдруг снова вскочила и, передразнивая мужа, заговорила:
– «Не спать ночи! Не спать ночи!» Эка невидаль какая, не спать ночь! Вам это ничего: поделом вам, что вы не спите, а за что вы людям-то добрым дни и ночи испортили?
– Кто это мы?
– Все вы, вот этакие говоруны!.. Это все ты, седой нигилист, да братец ее Иосафушка-дурачок, да его приятели так Ларочку просветили.
– Поп Евангел же ведь ей другое благовествовал. Отчего же ты с него за нее не взыскиваешь?
– Поп Евангел! Нечего вам про попа Евангела. Вам до него далеко; а тут ни поп, ни архиерей ничего не поделают, когда на одного попа стало семь жидовин. Что отец добрый в душу посадит, то лихой гость за один раз выдернет.
– Ну, ты кончила? – вопросил, поворачиваясь в своей постели, майор.
– Нет, не кончила. Вы десятки лет из двора в двор ходите да везде свое мерзкое сомнение во всем разносите, а вам начнешь говорить, – так сейчас в минуту и кончи! Верно, правда глаз колет.
– Я спать хочу.
– А я тебе, седой нигилист, говорю, что ты не должен спать, что ты должен стать на колени, да плакать, да молиться, да говорить: отпусти, Боже, безумие мое и положи хранение моим устам![178]
– Ну, уж этого не будет.
– Нет будет, будет, если ты не загрубелая тварь, которой не касается человеческое горе, будет, когда ты увидишь, что у этой пары за жизнь пойдет, и вспомнишь, что во всем этом твой вклад есть. Да, твой, твой, – нечего головой мотать, потому что если бы не ты, она либо братцевым ходом пошла, и тогда нам не было бы до нее дела; либо она была бы простая добрая мать и жена, и создала бы и себе, и людям счастие, а теперь она что такое?
– Черт ее знает что?
– Именно черт ее знает что: всякого сметья по лопате и от всех ворот поворот; а отцы этому делу вы. Да, да, нечего глаза-то на меня лупить; вы не сорванцы, не мерзавцы, а добрые болтуны, неряхи словесные! Вы хуже негодяев, вреднее, потому что тех как познают, так в три шеи выпроводят, а вас еще жалеть будут.
– Кончила?
– Нет, да ты и не надейся, чтоб я кончила.
– А это другое дело! – сказал майор и, присевши на свой диван, начал обуваться.
– Что это: ты хочешь уйти? – вопросила его майорша.
– Да, больше ничего не остается.
– И уходи, батюшка, – не испугаешь; а что сказано, то свято.
– Ты сумасшедшая баба.
– Нет, я не сумасшедшая, а я знаю, о чем я сокрушаюсь. Я сокрушаюсь о том, что вас много, что во всяком поганом городишке дома одного не осталось, куда бы такой короткобрюхий сверчок, вроде тебя, с рацеями не бегал, да не чирикал бы из-за печки с малыми детями! – напирала майорша на Филетера Ивановича, встав со своего ложа. – Ну, куда ты собрался! – и майорша сама подала мужу его фуражку, которую майор нетерпеливо вырвал из ее рук и ушел, громко хлопнув дверью.
– А на дворе дождь, – сказала, возвратясь назад, кухарка, запиравшая за майором калитку.
– Дождь? зимой дождь? Да, правда, весь день была оттепель и моросило.
Катерина Астафьевна присела и стала слушать, как капли дождя тихо стучали по ставням, точно где-то невдалеке просо просевали.
В таком положении застал ее и возвратившийся через час, весь измокший, майор.
Он вошел несколько запыхавшись и, сняв с себя мокрое пальто и фуражку, прямо присел на край жениной постели и проговорил:
– Знаешь, Торочка, какие дела?
– Нет, Фоша, не знаю; но только говори скорей, Бога ради, а то сердце не на месте. Ты там был?
– Да, почти…
– Сними, дружок, скорей сапоги, а то они небось мокры.
– Нет, ты слушай, что было. Я вышел злой и хотел пройти вокруг квартала, как вдруг мне навстречу синтянинский кучер: пожалуйте, говорит, к генералу, – очень просят.
– Ну! что у них?
– Ничего.
– Да что ты врешь: как ничего?
– Нет, ты слушай. Я был у Синтянина, и выхожу, а дождь как из ведра, и ветер, и темь, и снег мокрый вместе с дождем – словом, халепа, а не погода.
– Бедный.