Демонтаж народа. Учебник межнациональных отношений - Сергей Кара-Мурза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свою очередь, крестьяне (как сельские, так и «орабоченные») стали для «служилого сословия» враждебным иным – народом, угрожающим их цивилизационным устремлениям. Против них были и консерваторы, пытавшиеся сохранить структуры сословного общества, и модернизаторы (и либералы, и марксисты), ожидавшие, что капитализм расчистит пространство России для «правильного» общества. Русофобия, направленная именно на «имперское» большинство русского народа, была одинаково присуща и правым, и левым.
Здесь надо отметить важную особенность формирования правящего сословия в России. Его костяк во время реформ Петра I составило дворянство, которое к началу ХVIII в. насчитывало около 30 тыс. человек. В отличие от Запада, оно было Петром «открыто снизу» – в него автоматически включались все, достигшие по службе определенного чина. Уже в начале 1720-х годов имели недворянское происхождение до 30 % офицеров, а в конце ХIХ в. 50–60 %. Так же обстояло дело и с чиновничеством – в конце ХIХ в. недворянское происхождение имели 70 % [5]. Таким образом, Россия была единственной страной, где пополнение дворянства не только шло через службу, но и происходило автоматически[105].
Стоит, кстати, сказать, что служилый слой России был, по сравнению с Западом, немногочисленным – дворяне и классные чиновники вместе с членами семей составляли 1,5 % населения. Хотя и в царское, и в советское время нашим западникам удалось внедрить в массовое сознание миф о колоссальной по масштабам российской бюрократии (всегда уходя от прямых сравнений с Западом), реальность этому мифу прямо противоположна. На «душу населения» в России во все времена приходилось в 5–8 раз меньше чиновников, чем в любой европейской стране. О США и говорить нечего – в начале ХХ века в Российской империи было 161 тыс. чиновников (с канцеляристами 385 тыс.), а в США в 1900 г. было 1275 тыс. чиновников, при населении в 1,5 раз меньшем [5].
Но здесь для нас важнее тот факт, который подчеркивает С.В. Волков – культурная матрица старого дворянства была столь крепкой, а общие условия сословного общества столь сильно структурированными, что новое пополнение дворянства полностью ассимилировалось средой и не меняло ее установок и стереотипов. Рекрутируя в свои ряды разночинцев «из народа», дворянство тем не менее с народом не сливалось. Сходное явление мы наблюдали и в Советском Союзе при пополнении интеллигенции молодежью из рабочих и крестьян, и в странах Восточной Европы за 40 послевоенных лет.
Каковы же были установки ядра российского дворянства с точки зрения нашей темы? Прежде всего, аристократизм и элитизм, забота о поддержании такой дистанции от «простонародья», которая считалась необходимой в каждый исторический момент. Это непосредственно касалось отношения к важной части мировоззренческой матрицы, на которой был собран «имперский» русский народ – православию. Дети российской аристократии воспитывались французскими гувернерами и учителями, часто иезуитами. Многие дворяне не понимали язык богослужения. Русское духовенство в гостиные домов высшего общества не пускали, а священники не могли выслушать исповедь на французском языке.
Л.Н. Толстой разделял людей этого круга на четыре категории: 1) очень небольшая группа глубоко религиозных людей, прошедших через масонство, 2) люди, равнодушные к религии, но по привычке исполнявшие церковные обряды (таких около 70 %), 3) неверующие, исполняющие обряды по необходимости, 4) вольтерьянцы, открыто выражавшие свое неверие (2–3 %).
В конце ХIХ века типичный русский интеллигент был безразличен или враждебен религии. Большинство были сознательными атеистами. Демократическая молодежь из средних слоев прошла этап европеизации-секуляризации как нигилистическое отрицание православной культуры, под сильным влиянием статей Чернышевского, Добролюбова и Писарева.
В начале ХХ века, как и в начале ХIХ, «образованное общество» испытало увлечение религиозным синкретизмом – мистицизмом, восточными религиями, теософией и оккультизмом. Это говорило не столько об атеизме, сколько об изживании «религиозного органа». Оно создавало вакуум, который заполнялся идолами, например, идолами прогресса и демократии. Сдвиг к идолатрии, к внерелигиозным культам (примером их может быть масонство), с тревогой отмечался многими деятелями культуры. Разрыв с традицией был пафосом философии западников. Историк-эмигрант В.Г. Щукин так характеризует эту часть интеллигенции: «В отличие от романтиков-славянофилов, любая сакрализация была им в корне чужда. Западническая культура носила мирской, посюсторонний характер – в ней не было места для слепой веры в святыню… С точки зрения западников время должно было быть не хранителем вековой мудрости, не «естественным» залогом непрерывности традиции, а разрушителем старого и создателем нового мира» [12]. Те философы, которые «вернулись» в православие (в большинстве своем пройдя через марксизм), увлекались интеллектуальными и богословскими изысканиями.
Религиозное диссидентство и отрицание национальной традиции – при том, что «по долгу службы» приходилось демонстрировать им лояльность (как в советское время интеллигенции приходилось демонстрировать лояльность официальной идеологии) – неизбежно порождало русофобию. Даже в самом патриотическом сознании, как это выразилось в фигуре Чаадаева. В.В. Кожинов убедительно показывает, что Чаадаев был патриотом России, но ведь одновременно и ее ненавистником. Поэт Н.М. Языков, умирая, написал о Чаадаеве:
Вполне чужда тебе Россия,Твоя родимая страна!Ее предания святыеТы ненавидишь все сполна.
При этом надо учесть, что из истории мы почерпнули представление о том, что западники и славянофилы боролись в России за умы образованного слоя как два течения примерно одинаковой силы. Это не так, влияние западников явно преобладало. Даже работа Н.Я. Данилевского «Россия и Европа», впервые в мировой науке давшая анализ цивилизаций и предвосхитившая труды А. Тойнби и П. Сорокина, была издана в Петербурге в 1871 г. тиражом 1200 экземпляров – и к моменту смерти автора в 1885 г. тираж так и не был распродан.
Элита народа, обретшая такое самосознание, множеством способов ослабляет и разрушает мировоззренческую матрицу, соединяющую людей в народ, а также те механизмы, которые призваны эту матрицу обновлять и «ремонтировать». Так, например, произошел откат от русской классической литературы, которая на этапе распространения грамотности должна была бы стать (и стала в советское время) важным средством укрепления национального сознания. В.В. Розанов писал: «Совершилось то, что, например, в семидесятых и половине 80-х годов прошлого века сочинения Пушкина нельзя было найти в книжных магазинах. Я помню эту пору: в магазинах отвечали – «не держим, потому что никто не спрашивает!» [13].
Для Розанова отношение элиты российского общества к Пушкину было признаком нарастания беспочвенности. Он писал в 1912 г.: «Если бы Пушкин не только изучался учеными, а вот вошел другом в наши дома, – любовно прочитывался бы, нет – трепетно переживался бы каждым русским от 15 до 23 лет, он предупредил бы и сделал невозможным разлив пошлости в литературе, печати, в журнале и газете, который продолжается вот лет десять уже. Ум Пушкина предохраняет от всего глупого, его благородство предохраняет от всего пошлого… Но нашему министерству просвещения «хоть кол на голове теши» – оно ничего не понимает… Какая-то удивительно чистая кровь – почти суть Пушкина. И он не входит в «Курс русской словесности», а он есть вся русская словесность» [14, с. 365–367].
Замечу, что нам по инерции советского времени кажется немыслимым, что Пушкин не входил в «Курс русской словесности». А ведь это важный факт. Пушкин «вошел другом в наши дома» именно потому, что было понято значение его ума и его благородства для сплочения нашего народа, уже как советского. И соответственно проводилась и политика Министерства просвещения СССР, и издательская политика.
То же самое происходило с преподаванием истории. В статье «Беспочвенность русской школы» Розанов пишет: «Пора нашему просвещению снять «зрак раба», который оно носит на себе… Но дело лежит гораздо глубже, потому что и самый материал образования, с которым непосредственно соприкасается отроческий и юношеский возраст всей страны, есть также не русский в 7/10 своего состава. То есть незаметно и неуклонно мы переделываем самую структуру русской души «на манер иностранного» [14, с. 235–236].
Розанов приводит данные, в которые трудно поверить: на весь курс русской истории, который дается в трех классах гимназии, отведено в сумме 56 часов, то есть 1/320 часть учебного времени восьмиклассной гимназии. Он продолжает: «На «нет» сводится роль исторического воспоминания в душе почти каждого образованного русского. Удивляться ли при этой постановке дела в самом зерне его, что мы на всех поприщах духовной и общественной жизни представляем слабость национального сознания, что не имеем ни привычек русских, ни русских мыслей, и, наконец, мы просто не имеем фактического русского материала как предмета обращения для своей хотя бы и «общечеловеческой» мысли?» [14, с. 237].