Воровская трилогия - Заур Зугумов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Неужели последнее, что мне предстоит увидеть в этой жизни, будут эти две огромные балки в потолочном перекрытии?» – подумал я тогда, глядя вверх и ожидая смерти – то проваливаясь в небытие, то возвращаясь вновь. В моменты пробуждения я был зол на весь мир. Почему после мгновения счастья приходится всегда платить неимоверно высокую цену где-то в глубине души? И все это, думалось мне, происходит только со мной. Зачем я вообще был рожден матерью? Для страданий?
Я точно помню тот момент. Лежа рядом с покойным, как я тогда думал, другом, я пал духом, и мне хотелось умереть, по крайней мере, к своему стыду, я почувствовал, что бороться больше нет сил. Я имею в виду, конечно, душевные силы, ибо физически мы и так были как два живых трупа. Однако вскоре расплывчатые очертания моих мыслей постепенно стали принимать более определенные, более устойчивые формы, и мне удалось представить себя в истинном положении – если не целиком, то хотя бы в деталях.
После вечерней поверки дверь в нашу камеру открылась вновь. Я закрыл глаза и притворился все еще вырубленным, но это пришли два мужика с носилками. Сначала меня, а потом Француза они перетащили в камеру-двойник и, бросив на нары, ушли, прикрыв за собой дверь, но не закрыв ее на ключ, – уж это бы я услышал. Чего мне стоило не закричать во время нашей транспортировки в эту камеру, знает один Бог. Силы и выдержку в меня вселили, как ни странно, два этих парчака, когда, перенося нас из камеры в камеру, они прикидывали, выживем ли мы и сколько нам еще осталось. Из их разговора я сделал вывод, что Француз жив, а узнав это, я готов был терпеть любые муки!
Мои чувства будет трудно понять тем, кто никогда не имел настоящих друзей. Под словами «настоящий друг» я подразумеваю человека, за которого ты смело можешь идти на смерть. Это обстоятельство я хочу особо подчеркнуть, ибо оно чрезвычайно важно, на мой взгляд, для подрастающего поколения мужчин. Тяжело описывать, в каких танталовых муках прошла эта незабываемая ночь.
Настало утро. Придя в себя, но не открывая глаз, потому что и движение век приносило мне острую боль, я каким-то шестым чувством почувствовал, что Игорь пришел в себя. Почти шепотом я тихо позвал его, и он так же шепотом мне ответил. Этого нам хватило, ибо страшная боль во всем теле не давала нам говорить. Но главным для нас было, конечно, то, что мы знали: друг лежит рядом и он жив. К сожалению, видеть друг друга мы не могли, хотя разделял нас лишь маленький проход между нарами не более 30 сантиметров.
После утренней поверки в камеру пожаловала целая свора псов. Мы закрыли глаза, притворившись, будто мы все еще без сознания. Необходимость иногда делает человека быть если не изобретательным, то по крайней мере предусмотрительным. С ними, как ни странно, был и лепила, а если выражаться точнее, то это был Доктор Хасс, как его называли все вокруг. О том, что погоняло ему было дано в цветняк, мы с Французом вполне убедились уже через пару минут, когда он ощупывал нас, констатируя переломы и увечья. При этом «осмотре» каждый из нас по нескольку раз терял сознание от боли.
Наконец процедура была закончена. Все это время Деревня стоял в дверях и молча, как шакал, выжидающий, когда околеет зверь, наблюдал за нами. С ним рядом стоял цветной мент с большой звездой на погоне, насколько я смог заметить. Глаза его налились кровью и, казалось, ушли под нависшие брови, щеки сделались темно-багрового цвета. Сквозь полуоткрытые губы видны были оскаленные зубы; длинный нос вытянулся, казалось, до самого подбородка и придавал страшный вид его подвижному лицу. Он не говорил ни слова, молча наблюдая за происходящим, только рука его судорожно сжимала рукоятку хлыста.
Чуть поодаль от него, словно боясь заразить легавого, стояло несколько приспешников Деревни, видно, для фортецалы, ибо биться было уже не с кем, да и сам Деревня был поздоровее нас обоих вместе взятых.
– Поломаны они капитально, – вынес свой сучий вердикт Доктор Хасс, – нужно их либо срочно обувать в гипс, либо заказывать в промзоне деревянные макинтоши.
В этом маленьком помещении (2×2 м) на несколько минут повисла гнетущая тишина. Майор, услышав эти слова, вышел, – видно, прерогатива по отношению к таким, как мы, здесь принадлежала исключительно блядям. Как позже выяснилось, это был кум, но больше мы ни разу его не видели. В эти секунды решалось, жить нам или умереть.
Как порой бывает каверзна судьба, если допускает такие несправедливости! Ибо от кого приходится порой ждать милости – от конченой бляди, который погубил уже не одну людскую душу… Бывают минуты отчаяния и неизвестности, когда человеку не на что рассчитывать и негде искать выхода. Такие именно минуты пережил я, когда гнетущую тишину наконец нарушил голос Деревни:
– Обувай их в гипс, у меня к ним еще есть несколько вопросов, а похоронить мы их всегда успеем…
Чуть ли не до вечера нам с Французом накладывали швы, пеленали в гипс, смазывали увечья и перевязывали раны. Мы лежали на белых простынях, запеленатые, как дети, когда в палату зашел Деревня.
– Ну что? – неприятно прищурив левый глаз, спросил он. – Останетесь на больничке или же попроситесь назад, в камеру?
Вопрос был адресован мне, ибо Деревня знал наверняка, что с Французом на эти темы говорить бесполезно.
– Домой, – еле слышно произнес я.
– Ну что ж, домой так домой, – с сарказмом в голосе произнес Деревня, и к вечеру мы по одному были доставлены на носилках в камеру все теми же двумя мужиками.
Глава 3. Соловецкие опыты
Больше месяца мы пролежали на нарах, можно сказать, почти без движения, поскольку оно доставляло нам неимоверные страдания. О пище не могло быть и речи, даже если бы мы и могли есть. Полдня у нас уходило на то, чтобы доползти до кружки с водой и напиться, а потом ходить под себя.
Другого выхода у нас не было, ибо если бы мы даже и смогли добраться до параши, то оправиться навряд ли бы успели. Почки были отбиты, о другом уже и говорить нечего. Так что к концу месячного пребывания в этой камере мы провоняли настолько, что в камере стоял зловонный туман, но все же для нас это было лучше, чем видеть рожи этих садистов.
Некоторые методы они почерпнули от чекистов с Соловков, которые организовали в свое время в своей вотчине «крысиные карцеры», да что там! До войны немцы приезжали на Соловки, чтобы перенимать опыт функционирования концентрационных лагерей! Об этом мало кто знает, но это было именно так…
Каждый день, а точнее, три раза в день нам приносили кровные пайки. Утром, открывая кормушку, их просто бросали на пол, а днем и в обед, открыв камеру, аккуратно укладывали на наши нары, прямо у нас в ногах. Поначалу нам, откровенно говоря, было даже смешно глядеть на этот маразм, но чуть позже нам стало не до смеха. Ибо это была определенная мусорская методика. Но, как ни странно, это живое оружие, которое они решили применить теперь против нас, не дало нам расслабиться и во многом содействовало нашей относительной поправке.
А живым оружием были крысы. Эти баландеры-садисты просто подкармливали их. И когда те не находили привычный корм на полу, то забирались на нары, – и вот тут происходило нечто. Ну, во-первых, крыса – это всегда неприятно и ассоциируется с чем-то омерзительным, а во-вторых, съев наши пайки, они не давали нам заснуть ни на секунду, то грызя потихоньку большие пальцы ног, то приближаясь к ушам и носу. А в это время, открыв кормушку, эти козлы, наслаждаясь зрелищем, смеялись до хрипоты, даже делая ставки на ту или иную крысу.
Но, видит Бог, я признателен этой божьей твари! Сейчас я точно знаю, что ничего лишнего в природе не существует. Я уверен, что мы пришли в себя раньше намеченного природой срока во многом благодаря этим животным. Точнее будет сказать, что кое-как передвигаться мог только я один, Француз же пока еще мог только сидеть, но и это было уже большим прогрессом. В каждом его движении, во всем его поведении чувствовались неторопливость и основательность старого зека – и в то же время подавленность, свойственная тому, кто попал в большую беду.
Как-то, а было это за несколько недель до нашего этапа, к нам в хату зашел Деревня. Эта блядина, по-моему, уже не боялся ничего: ни ножа, ни х… Тут я и узнал, что он сам был когда-то уркой, а точнее, был в воровской оболочке. Что произошло с ним, почему он перешел на сторону мусоров, я так и не узнал, да мне это было и неважно. Знал он и Француза когда-то и даже напомнил ему об этом отрезке их жизненного пути.
Француз был потрясен таким открытием. В принципе, именно этот факт и убедил Деревню оставить нас в живых. Он прямо и заявил нам об этом. В тот день я не слышал сарказма и издевки в его словах – больше того, во всех его движениях чувствовалось уважение. Видно, не стерлось еще из памяти у этого паскуды братство воровское, к которому он когда-то принадлежал, ибо такое не может забыться никогда.
После этого дня отношение к нам резко изменилось, хотя, говоря откровенно, оно и было-то никаким. Нас и так почти никто не замечал. Из камеры, если бы мы даже и захотели, выйти мы не смогли даже на прогулку. Три раза на дню открывалась кормушка – и в камеру бросали хлеб, который крысы же и сжирали. Мы ничего не просили, ни с кем не разговаривали, ни на что не жаловались. Мы были рады уже тому, что нас оставили в покое, а что касалось еды и прочих удобств, то мы привыкли к этим лишениям уже давно. Но теперь хлеб, то есть пайку, нам не бросали на пол, а, открыв дверь, укладывали на тумбочку и к ней еще давали первое и второе. Хотя, правда, все это и многое другое нам было положено по закону, но о каком законе, кроме как о беспределе, можно было здесь вообще говорить?