Ярослав Мудрый - Павло Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ярослав ехал выпрямившись, гордо, холодно щурил свои умные, глубокие глаза. Вот так он идет сквозь жизнь и будет идти до конца — и всегда ему вечный вызов со всех сторон. Вечно должен заботиться о боевой мощи и защите. Эти кожевники и кузнецы не думает про державу. Не способны. И хлебороб, сеющий рожь и просо, тоже не способен. Поэтому пусть молча кормит тех, кто может позаботиться о его безопасности.
А ты верши задуманное!
Простой люд равнодушен к власти. Она ему ни к чему. Он бы и государственного единства и независимости не имел, если бы не князь. Так пусть же будет благодарен князю. Не князь будет благодарить кого-то там за напитки и яства, а пусть люди благодарят князя. Поучать их об этом денно и нощно.
Верши задуманное!
Чем большая земля, тем больше в ней беспорядка, смуты и безответственности. Устранить их может только сильный человек, который не знает страха ни перед кем и не нуждается в подсказках. Священники пусть уговаривают толпу, а князь знает все сам.
Верши задуманное!
Каждая земля позволяет себе какие-то излишества: то попов, то воев, то священных животных, то купцов, то холуев. Кто не хочет работать днем и ночью, должен стать либо проповедником, либо льстецом. Льстец — это нечто среднее между человеком, который кое-что знает, и дураком. Князь должен всю жизнь вертеться между такими холуями и лизоблюдами, как те, которые едут следом за ним, и между людьми, которые умеют что-то делать и делают молча и терпеливо. Должен пройти между ними осторожно и гордо, никого не поддерживая, никому не помогая. Если поможешь кому-то, один будет благодарен, а сто — недовольных. Если же причинишь зло одному, то недоволен будет только один, а сто будут радоваться, ибо у каждого непременно найдется сотня врагов.
Верши задуманное!
Дела твои должны быть огромными даже и тогда, когда и злодеяния огромны. В истории каждой земли есть изрядное число страниц позорных и жестоких. Кроме твоей земли. Ежели и был у нас когда-нибудь позор или жестокость, их надлежит предать забвению. А тому, кто потщится вспоминать об этом, надобно отбить охоту.
Верши задуманное!
Год 1028. Теплынь. Киев
…и уста усобица и мятеж и бысть
тишина велика в земли.
Летопись НестораПо новости дела вмешиваться не буду, — так сказал тогда князь, принимая их в теремных сенях, где имел обыкновение принимать всех подданных, а со временем приспособился вести переговоры там и с иноземными послами, чтобы показать превосходство своей земли над всеми остальными, но послы, кажется, так и не понимали, что и к чему, ибо княжий терем был вельми запутанным в своих переходах, приходилось пересекать несколько сеней, в одних стояла большая стража, в других горели свечи перед сверкающими золотом иконами, третьи сени назывались кожуховыми, потому что там следовало оставлять верхнюю одежду — кожухи, корзна, тяжелые плащи, затем ступеньки — одни и еще одни — и просторное помещение: резное дерево, золотые и серебряные украшения, застланные невиданными мехами дубовые скамьи, окованный чеканным золотом княжий стол, высокая, сделанная умелым дуборезом из сплошного куска дерева подставка, на которой лежит развернутая пергаментная книга в драгоценном окладе, еще несколько книг, дивно украшенных, лежат на ярко разрисованном сундуке рядом с княжьим столом, — такого не увидишь нигде - ни у ромейского, ни у германского императоров, ни у восточных владык, ни у французского короля, ни у ярлов варяжских.
— По новости дела, вмешиваться не буду, — сказал князь ромейским умельцам, прибывшим из Константинополя, — для нас главное — размеры и украшения церкви, а остальное — ваша забота.
Он сидел на своем княжьем месте, они стояли далеко от него, стояли беспорядочной молчаливой кучей. Мищило велел всем одеться в ромейские праздничные наряды, все на них сверкало, состязаясь с блеском княжеского золота и серебра, но на Ярослава, как видно, это не производило никакого впечатления. Его глаза с холодной внимательностью смотрели на всех сразу, никого не выделяя; эти глаза уже были знакомы Сивооку: они напоминали ему холодные и твердые глаза князя Владимира в Радогосте, только у Ярослава, кроме холодности и твердости, во взгляде светился глубокий разум, и от этого глаза его были словно бы теплее, не такими темными, как у его отца, напоминали цвет соловьиного крыла.
Князь, видно, считал их всех ромеями, поэтому и обращался к ним по-гречески. Мищило, надутый и напыщенный, тоже изо всех сил выдавал себя за ромея, начал разглагольствовать про Агапита, начал показывать князю пергамент, на котором было начерчено Агапитом, как должна выглядеть сооружаемая ими церковь. Ярославу, видно, понравилась деловитость Мищилы, он зазвонил в колокольчик, слуги внесли ковши с медом, по русскому обычаю, было выпито; все молчали, Ярослав поднялся из-за своего стола, подошел, прихрамывая, ближе к художникам, посмотрел на пергамент. И тогда словно что-то толкнуло Сивоока. За всю долгую и тяжелую дорогу от Константинополя до Киева не думал о своей грядущей работе, равнодушно слушал разглагольствования Мищилы, но вот теперь…
Не просто возвратился он на родную землю, не для воспоминаний и не для растроганности, не для любования Киевом и Днепром, травами и пущами, нет! Вот стоит возле него человек, который владеет огромной землей, князь, не похожий на других: наверное, замыслы у него тоже не как у других — великие и значительные, но сам он мало сможет, а если будет брать на помощь таких, как Мищило, то и вовсе ничего. Сказал, что не будет вмешиваться, но сам рассматривает пергамент и думает над чем-то — разве есть еще на свете такие князья? До сих пор Сивоок знал, что делами строительными ведают сакелларии или игумены, доверенные люди патриарха, епископа, иногда — императора; за много лет работы у Агапита не помнил случая, чтобы такой вот человек пришел к художникам или позвал их к себе. Но, может, это была лишь короткая вспышка княжеского любопытства, может, выпьют они, по обычаю, этот мед, посмотрит князь небрежно на чужеземный пергамент, не смысля в нем ничего, махнет рукой, отпустит их с Богом, и все перейдет в руки Мищилы, тупого исполнителя воли Агапита, и, пока престарелый и самовлюбленный Агапит будет утешаться где-то в своих садах влахернских, тут будут воздвигать в тяжком труде, средь бедности, недостатка, горя, проклятий и слез простенькую церквушку, может, даже хуже поставленной Владимиром церкви Богородицы, а что уж меньшую, то это Сивоок видел точно и не мог никак взять в толк, почему Агапит уполномочил Мищилу на такое строительство.
Сивоок испугался, что пропустит, быть может, единственный случай, торопливо протолкался вперед, стал возле Мищилы, смело глянул на князя, сказал на родном языке:
— Сделать нужно так, княже, чтобы весь мир удивлялся, а земля наша чтобы прославилась этим храмом.
— Молвишь по-нашему? — шевельнул бровью Ярослав и сделал шаг искалеченной ногой. Забыл об осанке, болезнь давала себя знать. — Молвишь по-нашему? Разве не гречин еси?
— Русич. С Древлянской земли.
— Как же очутился среди ромеев?
— Пуганые стежки у судьбы.
— Искусство знаешь? — допытывался князь.
— Мусию он кладет, — вмешался Мищило по-ромейски, но князь, казалось, не обратил внимания на то, что Мищило понял их речь А может, князь знал об их происхождении, да только делал вид, что не ведает.
— Все делаю, — сказал Сивоок, — и мусию кладу, и фрески рисую, и зиждительское дело знаю.
— Почто ж гречины выдают тебя за своего? — спросил Ярослав.
— Выгодно им. Торгуют славою и своей и чужою Все в свою мошну.
— Бог един, — насупился князь, — и слава вся идет Богу Кто тебя научил, от того и выступаешь.
— Художников не обучают, — смело промолвил Сивоок, — их укрощают Так, как диких коней — тарпанов. Не учишь же их бегать: умеют от рождения. А чем больше укротишь, тем хуже, медленнее станет их бег. Красота в нем умрет, раскованность исчезнет вместе с диким нравом. Вот так и художник.
— Так кто же ты; конь или человек? — улыбнулся князь.
— На него часто такое находит, — умело вмешался Мищило, — это, наверное, от дурноватой девки, которую с собой повсюду возит. Привез и в Киев, княже.
Князь взглянул на Сивоока как-то неопределенно. То ли осуждающе, то ли пренебрежительно, Сивоок не испугался ни- разоблачения Мищилы, ни княжеского взгляда, но наползло на него тяжкое и непреоборимое; казалось, что мир разламывается, будто хрупкий сосуд, разрушаются, валятся все храмы, монастыри, дома, которые он ставил и украшал, и только он стоит посредине целый и невредимый, но весь в полыхании дикого огня и не может ни с места сдвинуться, ни слова произнести.
— Малая церковь, княже! — только и мог воскликнуть, опасаясь, что бросится на Мищилу и начнет его душить или швырнет его на землю, начнет топтать ногами. Сивоок был сам не свой, но никто не замечал его состояния.