Кентавр - Элджернон Блэквуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако одно ведет к другому, — вставил О’Мэлли. — Нельзя ли это сравнить с движением маятника?
— Возможно, — последовал лаконичный ответ.
— И где-то вне поля зрения обе части как бы берутся за руки.
— Возможно.
— Значит, мой спутник может вести меня на самом деле вперед, а не назад?
— Возможно, — только и повторил доктор.
Тут Шталь остановился как вкопанный, словно поняв, что сказал слишком много и тем самым выдал себя в порыве возбужденного интереса. Помолодевшее было лицо вновь увяло, блеск в глазах померк. Трудно объяснимым для О’Мэлли образом доктор почти моментально обрел привычное спокойствие и уже раскуривал одну из своих черных сигар возле стола, полунасмешливо-полувопросительно поглядывая на него сквозь клубы дыма.
— И потому я должен напомнить еще раз, — заговорил он как ни в чем не бывало, словно ирландцу привиделась предыдущая страстная тирада, — не спешите, продвигайтесь с осторожностью, присущей здравомыслящему большинству, той осторожностью, которая обеспечивает безопасность. Как я уже говорил, ваш друг — непосредственное выражение космической жизни Земли. Думаю, вы уже догадались, какого именно вида и формы. Не отдавайтесь полностью под его власть. Сохраняйте свое Я — и сопротивляйтесь, пока остается такая возможность.
Пока Теренс сидел в каюте доктора, попивая горячий кофе и не очень прислушиваясь к словам, предупреждавшим об опасности, но подспудно побуждавшим идти дальше, вокруг него сгущались мечты детства, сила которых отодвигала прочь современность, — детства не тела, но духа, когда мир был и сам молод… Да, и он некогда обитал в Аркадии, познав красоту свободной простой жизни Золотого Века, ибо теперь грезы о нем, похожие на воспоминания и на мечты одновременно, невыразимо притягательные, эти грезы о Золотом Веке, нетронутом временем, неизменном, все еще доступном, по-прежнему обитаемом, начинали сбываться.
Поистине, то был древний сад невинности и счастья, где душа, еще не отягощенная хитроумием поверхностной цивилизованности рассудка, еще способна была расти и развиваться, та страна, которая прозревается святыми и поэтами, но большинством забытая или полагаемая несуществующей.
Простая жизнь! Новое понимание ее поначалу ошеломило Теренса. Душевный взор упивался красотой: все было его — и страстный простор пустошей, и сила речных потоков, струящихся по материнскому телу. Ужас гор и пение нежных весенних ливней. Чудо покрывающих землю лесов впиталось в кровь, каждодневно спешащую по жилам. Пропустив через себя, он понял мощь океанских приливов, а более чувствительными областями распростершегося Я ощутил летучие ароматы всех на свете лесных и полевых цветов. Странная аллегория человека как микрокосма и Земли как макрокосма вдруг обрела явственную реальность. А лихорадочная неудовлетворенность, беспокойство и тщеславие современной жизни происходили из-за отдаления человека от души мира, от всеобъемлющей простоты к мелочному существованию, гордо поименованному ими прогрессом.
Из превосходящих пределы глубин этого вновь пробудившегося сознания вырастали плоть и кровь волшебных космических ощущений — прикосновение его малого Я к биению планетарной жизни. Неукротимая его суть, бесприютно скитавшаяся среди современных людей, страдая от вечной ностальгии, теперь предвкушала близкое удовлетворение. Ибо когда «внутренняя катастрофа» наконец произойдет до конца и настанет избавление — центр сознания преодолеет порог и перейдет в более обширную область под воздействием Земли, — все его стремления, как перелетные птицы, наконец на деле, в живой природе, достигнут гнездовий, которые все эти годы любовно строились в воображении! Лихорадочность современной жизни, муки и беспокойство фальшивой, поверхностной цивилизации, что упражняет мозг, не затрагивая низости и озлобленности сердца, пройдут, словно симптомы жестокой болезни. Как страшный сон исчезнут божества скорости и механизмов, властвующие сейчас над миром, со скоростью девяносто миль в час погоняя людей в рай, где материальные приобретения вовсе не отрицались, лишь слегка сублимируясь. Вместо них его душу обнимет космическая жизнь неразъятой простоты, чистая и сладостная.
А сидящий тут немец-коротышка, доктор, которому хочется невозможного компромисса, многознающ, но труслив, и скорее муха остановит океанский прилив, чем этот Шталь помешает ему.
Затем из сумятицы мыслей и чувств возник серебристый лик забытой и страстно любимой красоты. Какие-то слова, видно, слетели с его губ, потому что О’Мэлли услышал свое бормотание:
— Боги Греции… и всего мира…
Но стоило чувствам облечься в слова, как сияние их погасло, а мысль, непереводимая в речь, ускользнула. В грустном возбуждении откинулся он на спинку кресла, глядя на доктора и стараясь сосредоточиться на том, что тот говорил. Утраченная мысль все еще ныряла и скакала внутри, но весь ее блеск свелся лишь к яркой точке на поверхности. Насколько же она пленительна!.. Больше он не старался накинуть ей на шею ярлык из современных слов. Пусть себе резвится. Он лишь полнее осознал, отчего возле берегов Греции его попутчики проявили свою сущность и почему для меньшего из двоих, чья телесная клетка еще не полностью закостенела при взрослении, побег, или, скорее, возвращение были возможны и даже неизбежны.
XXIV
Шталь говорил еще долго. Вероятно, общий смысл сказанного доходил до О’Мэлли, но не значение отдельных слов. Доктор явно хотел получить от него подробное описание пережитого. Эту цель он и не скрывал, а, напротив, даже подчеркнул, чтобы вызвать критику в свой адрес и так достучаться до рассудка приятеля, которым тот должен был поверить чувства. Если кельт-визионер позволит своему разуму трезво препарировать те пламенеющие состояния расширенного сознания, коих он коснулся, доктор получит поистине ценные данные для себя.
Но именно на такой анализ ирландец был не способен. Его душа слишком «рассеялась», не давая сосредоточиться на современных терминах и определениях. Да и описывали они лишь отдельные части Я, проявляющиеся через мозг и физическое тело. Прочее поддавалось лишь переживанию, но не описанию. С начала времен подобный трансцендентный опыт не удавалось перевести на язык «здравого смысла», и даже в наши дни, когда редкие смелые умы предприняли все же попытку классификации с привлечением всех ресурсов психологической науки, результат ненамного прояснил соблазнительную путаницу.
Собственно, в записях О’Мэлли не передает, что же все-таки пытался сказать Шталь. В рукописи на этом месте большой пропуск со звездочками и нумерацией отсылок к записям в растрепанных блокнотах. Обратившись к ним, я восстановил каркас идей, послуживших доктору сырьем для очень грубых и приблизительных построений, которые немец извергал тогда в каюте: целые глыбы преувеличений, что должны были бы пробудить некую критику и сознательный отклик. Это напоминало замок великана из сказки — чтобы охватить человеческим глазом, следовало уменьшить масштаб.
Природа и впрямь была живым существом для тех, кто верил и поклонялся ей, ибо поклонение есть особое состояние сознания, открывающее каналы для восприятия и внутренней самореализации. В пустынных местах, не запятнанных людьми, такое выражение всепокоряющей стержневой жизненной силы еще было возможно… «Русский» являл собой такой осколок, космическое существо, бродящее среди людей в облике человека, обнаруженное ирландцем по созвучности чувств и стремлений, таившихся и в его вольном сердце.
Вместе с тем преградой для воссоединения с миром служило его собственное тело. Лишь высвободив перволичность от сковывающих современных условий, мог он вновь обрести утраченный Эдем и вкусить в полной мере материнскую жизнь призвавшего к себе планетарного сознания. Такое рассоединение достигалось на время при подсознательном путешествии или же безвозвратно — в смерти.
Поистине, он столкнулся с вариацией глубокой мистической мысли о необходимости потерять жизнь, чтобы обрести ее, и о том, что личности для умиротворения требуется слияние с превосходящим сознанием. Источник непреходящей ностальгии в основе всех религий, известных людям, — поиск избавления от нескончаемых страданий и неугасимое человеческое стремление вырваться вовне, которому не суждено осуществиться. Никогда прежде подобная мысль не представала ему в столь явственной и простой форме. Но теперь его ощущение родства с Землей и природой в большей мере, чем с людьми, нашло объяснение…
В блокнотах обнаружилась еще одна запись, выпущенная ирландцем из повествования, которая теперь лежала в пыли неприбранной пэддингтонской квартирки, словно пламенеющий драгоценный камень в навозной куче, — краткая, но весомая мысль, очевидно принадлежавшая Фехнеру, которую доктор в тот день обрушил на О’Мэлли.